Каверин, Вениамин - Каверин - Открытая книгаПроза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Каверин, Вениамин Читать целиком Вениамин Александрович Каверин. Открытая книга
-------------------------------------------------------
Книга: Каверин Вениамин "Открытая книга"
Издательство "Юнацтва", Минск, 1988
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 23 сентября 2001
-------------------------------------------------------
Роман
Издательство "Юнацтва", Минск, 1988
Для старшего школьного возраста
Художник В.П.Мастеров
Роман рассказывает о молодом ученом Татьяне Власенковой, работающей в
области микробиологии. Писатель прослеживает нелегкий, но мужественный путь
героини к научному открытию, которое оказало глубокое влияние на развитие
медицинской науки. Становление характера, судьба женщины-ученого дает
плодотворный материал для осмысления современной молодежью жизненных
идеалов.
Содержание
Часть первая. Юность
Глава первая. Первые страницы
Глава вторая. Старый доктор
Глава третья. Студенческие годы
Глава четвертая. Прощание с юностью
Часть вторая. Поиски
Глава первая. В зерносовхозе
Глава вторая. Несколько лет
Глава третья. Неизвестные дороги
Глава четвертая. Поиски
Глава пятая. Быстрое течение
Глава шестая. В чужом доме
Глава седьмая. Свет и тень
Часть третья. Надежды
Глава первая. А жизнь идет
Глава вторая. Это было вчера
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЮНОСТЬ *
Глава первая. ПЕРВЫЕ СТРАНИЦЫ
ТАНЯ
Раз-два! Сперва все ножи я воткнула в песок крест-накрест, и получилась
прекрасная решетка, совсем как вокруг губернаторского садика на Расстанной.
Потом стала по очереди вытаскивать их и снова втыкать - так было веселее
работать. В общем, я даже любила чистить ножи, мне нравилось, когда они
начинали блестеть. Вытирать посуду - это тоже было ничего, если бы Домна
Ефимовна не сердилась, когда нужно было просить у хозяйки чистое полотенце.
Сердилась она на хозяйку, а попадало-то мне! Мыть тарелки - это было хуже
всего, потому что официанты ставили глубокие тарелки на мелкие селедочные, а
селедку у нас жарили на постном масле, и такую посуду было очень трудно
отмыть.
Сильный мороз стоял на дворе, и левая рука так замерзла, что даже
хотелось постучать ею, как деревяшкой. Но все-таки я вычистила ножи, все до
единого, только не стала натирать кирпичом. Трактир Алмазова был в городе, а
мы с мамой жили за рекой, в посаде Замостье, и на том берегу начиналась
дорожка, по которой ночами я боялась ходить. Черные тени косо пересекали ее,
а над головой гулко стучали сухие, замерзшие ветки. Тихонько, чтобы не
услышала Домна Ефимовна, я поставила под крыльцо ящик с песком и вернулась
на кухню. Лучше было уйти незаметно, тем более что еще несколько грязных
тарелок стояло на плите - эти были уже не от гостей, должно быть, сама
хозяйка принесла их, пока я чистила ножи на дворе. Осторожно, чтобы не
загреметь, я засунула тарелки подальше в стол - вымою утром. Но в эту минуту
Домна Ефимовна вышла из своей каморки и закричала: "Ты что же это делаешь,
дрянь этакая!" - хотя прекрасно видела, что я уже помыла лохань. Пришлось
засучить рукава и снова приняться за работу.
Теперь я уже не думала о дорожке на том берегу, потому что все равно
стемнело, городовые сменились, и газовый фонарь - единственный на всю
Застенную - зажегся подле трактира. Теперь я беспокоилась, как бы мама не
вздумала пойти мне навстречу, а она нездорова и утром, когда мы пили чай,
все охала и жаловалась на сердце. Торопливо вымыла, вытерла я хозяйскую
посуду, прибрала кухню и, обвязавшись крест-накрест платком, стала
натягивать на себя старенькую жакетку. Но Домна Ефимовна снова вылезла из
каморки - тощая, злющая, в очках, с седой крысиной косичкой.
- А керосин? Забыла?
Батюшки, да что ж это я? Керосин кончается, хозяйка велела сбегать к
Бобриковым, а я забыла! Да не потеряла ли еще пятиалтынный? Нет, цел, слава
богу.
- Сейчас сбегаю, Домна Ефимовна.
- Сбегаешь! Небось закрылись уже!
- Не беда, зайду с черного хода.
Вот когда действительно нужно было спешить! А что, если Бобриковы не
отпустят с черного хода? Бутыль стояла в сенях, я схватила ее, опрометью
выбежала на улицу - и в двух шагах от меня промчались покрытые богатой
медвежьей полстью широкие сани.
- Дорогу!
Сани круто повернули за угол, но я успела заметить, что в них сидят
какие-то люди в светлых шинелях - гимназисты или офицеры?
Бобриковы отпустили с черного хода, я отдала керосин Домне Ефимовне,
побежала домой и, спускаясь с Ольгинского моста, снова увидела этих людей в
светлых шинелях. Они раздвоились или у меня стало двоиться в глазах, но за
первыми двумя поодаль шли еще двое. Потом они замедлили шаги и стали
негромко разговаривать; до меня, к сожалению, не доносилось ни слова. Они
стояли и разговаривали, как будто был не декабрь месяц, а май, когда
молодежь из окрестных деревень приезжала погулять в посаде.
Это было действительно странно! Зачем они приехали сюда так поздно?
Зачем свернули с набережной и пошли через поле? Что собираются делать в двух
шагах от кожевенного завода, у которого теперь, во время войны, всегда
стояла охрана? Почему двое отошли в сторону, а двое закурили и, постояв,
стали крупно шагать по полю, точно собрались измерить его шагами? Снег был
глубокий, они проваливались, но все-таки продолжали шагать. Почему двое
оставшихся в стороне сняли шинели? Было очень холодно, но они как ни в чем
не бывало бросили на снег шинели и медленно, как бы нехотя пошли навстречу
друг другу...
Луна была ясная, и, когда они остановились в двадцати шагах друг от
друга, я, как на экране, увидела их в гимназических куртках, с ремнями и
светлыми бляхами, на которых, казалось, можно было даже различить большие
буквы "Л. Г. " - Лопахинская гимназия.
В ту пору я все выбирала - у меня была такая привычка. Среди учениц
прогимназии Кржевской, которых я видела лишь издалека в их белых передничках
и коричневых платьях, я выбирала подруг. Я выбирала дома, в которых мне
хотелось бы жить. Сейчас из двух гимназистов, стоявших друг против друга, я
выбрала того, который стоял слева. Он был высокий, прямой, с откинутыми
назад плечами. Фуражка у него была надета низко, и нос из-под козырька
казался неестественно длинным. Он смотрел мрачно, пристально, исподлобья. Но
все-таки я выбрала его, потому что второй был какой-то неприятный - полный с
короткими ногами. Должно быть, ему было холодно, потому что время от времени
он начинал трястись, торопливо дыша на дрожащие пальцы.
Мне тоже было холодно, и я бы охотно ушла - мама, должно быть,
заждалась! Но это было невозможно, потому что я никак не могла понять, что
они собираются делать.
И вдруг мне пришло в голову, что это дуэль.
Правда, я знала, что такое дуэль, и это хождение ночью в поле и
разговоры были совершенно на нее не похожи. Я видела в кино, как настоящие
мужчины дрались на настоящей дуэли. Они были красивые, в цилиндрах, и когда
подоспела полиция, один был уже убит, а другой ранен.
Но и это была дуэль! Меня даже затрясло, так стало вдруг интересно.
Очевидно, те, которые отмеривали шаги, уговаривали тех, которые стояли. Они
доказывали что-то, убеждали - в чем и зачем? Но эти уговоры не привели ни к
чему, потому что, совершенно одинаково махнув рукой, те, которые отмеривали
таги, достали откуда-то два револьвера...
В эту минуту облако нашло на луну, снег перестал искриться, лужок
потемнел. По-прежнему молча стояли друг против друга два гимназиста, но
точно что-то новое, страшное вдруг отделило их от двух других, которые
отошли теперь далеко, как бы отчаявшись что-либо изменить. Мрачно, из-под
низко надвинутой фуражки смотрел на своего противника первый гимназист.
Крепко прижавшись к плечу щекой, выставив вперед ногу, испуганно-злобно и
как бы с отчаянием смотрел второй. Я хотела крикнуть им, что здесь нельзя
стрелять - военный завод! Но было уже поздно. Полный гимназист поднял руку,
выстрелил... И ничего не произошло, должно быть, промахнулся.
Теперь стал целиться другой, в надвинутой на лоб фуражке. Без сомнения,
он нарочно целился так долго - то в лицо, то в живот. Наконец, сказав: "А,
черт с тобой!" - он отвел руку и выстрелил в сторону. Он выстрелил в мою
сторону, это я поняла еще прежде, чем услышала выстрел. Он выстрелил в меня
и, кажется, попал, потому что я увидела небо - и вовсе не там, где оно было
мгновение тому назад. Не там, над гимназистами, над полем, которое, переходя
за Степановским лужком в косогор, поднималось к черной громаде завода, а
высоко перед собой.
Только что мне было холодно, я не хотела, чтобы они стреляли, и
волновалась. А теперь мне было не холодно, и я нисколько не волновалась. Я
лежала и смотрела в небо. Я знала, что он попал в меня и убил и что сейчас
все кончится навсегда.
Придя в себя, я прежде всего вспомнила эту минуту - когда
почувствовала, что сейчас кончится не знаю что, но самое последнее в жизни.
Я лежала, не открывая глаз, и думала. Было трудно вздохнуть, но все это
происходило уже после той последней минуты. После! Я стала радостно, шумно
дышать. И потом несколько раз возвращалась к этому счастливому "после".
Но где я? Что со мной? Что это за маленькая высокая комната с темным
кругом на потолке? Какая-то таблица висела на стене, два одинаковых
темно-красных комода стояли рядом, покрытые одной довольно грязной накидкой
с кистями, - значит, я не в больнице? И не дома?
Я хотела привстать, оглядеться, но в эту минуту где-то очень близко за
стеной раздались шаги и что-то тяжелое стало толкаться о стены. С медленно
бьющимся сердцем я долго слушала эти удаляющиеся, тяжело переступающие шаги.
Огромный зверь вроде мамонта, которого я видела в "Природоведении" у Лельки
Алмазовой, представился мне, и я почти увидела, как он спускается с
лестницы, упираясь в стены боками.
Шаги умолкли, и с другой стороны, за стеной, послышались скрип пера и
долгое невнятное бормотанье. Я прислушивалась, переставала, снова
прислушивалась - все скрипело да скрипело перо, кто-то грустно бормотал за
стеной.
Но самое главное заключалось в том, что в этой комнате я была не одна.
Он был совсем другой, чем вчера, - я еще не знала, что меня чуть живую
привезли в этот дом не вчера. Тогда под тенью козырька у него было острое,
злое лицо. А сейчас - доброе и веселое, как у ангела на картинке, которую
мадам Гутман, хозяйка писчебумажного магазина, бесплатно выдавала всем, кто
покупал у нее больше чем на пятьдесят копеек.
Подложив под щеку ладонь, скорчившись так, что подбородок упирался в
колени, он крепко спал в старом кожаном кресле у моего изголовья. Он спал,
хотя было утро или день и яркое солнце смотрело в окно, освещая странные
домики с многоэтажными крышами, изображенные на выгоревших обоях.
Мне было трудно дышать, какие-то твердые бинты с палками на груди
мешали мне, я не могла даже подняться на локте. Но я все-таки поднялась. Я
долго разглядывала его. Он неслышно дышал, и вокруг было так тихо, как будто
дом был заколдован и все остановилось в этой солнечной, однообразной тишине,
прерываемой лишь скрипом пера да сонным бормотаньем за стеной. К счастью,
мамонт больше не спускался с лестницы, хотя теперь мне даже немного
хотелось, чтобы он спустился еще раз.
Зато я сама куда-то спускалась, очень медленно - пак будто даже нарочно
так медленно, чтобы не было страшно...
Когда я очнулась или проснулась снова, был уже вечер, потому что пагоды
на стене - я потом узнала, что эти зданьица с многоэтажными крышами
называются "пагоды", - были красными от заходящего солнца. Два голоса
спорили надо мной, и прежде чем совсем открыть глаза, я несколько раз
приоткрывала их и опять закрывала.
- Мало того, что ты чуть не утопил мальчика из прекрасной семьи, -
сердито говорил женский голос, - теперь еще эта история, о которой говорит
весь город! Имей в виду, что больше я не ударю пальцем о палец! Расхлебывай
сам эту кашу. Тебя исключат...
Вот тут я в первый раз широко открыла глаза. Я увидела полную даму в
пенсне, которая, гордо закинув голову, смотрела куда-то мимо меня. У нее
была старомодная твердая прическа с валиком - таких уже давно никто не
носил, и мне показалось, что все на ней такое же твердое, как эта прическа,
- юбка до земли, шнурок от пенсне. Даже боа (она была почему-то в боа),
которому по природе полагается быть мягким, тоже как-то твердо лежало на ее
полных плечах. Давешний гимназист, улыбаясь, стоял у меня в изголовье.
- Мамочка, честное слово, не стоит так волноваться! В крайнем случае
переведут куда-нибудь... И еще лучше! На пари - золотая медаль!
- Не переведут, а исключат.
- Однако Раевского не исключили.
- У Раевского отец - директор банка.
- Тем более! Неудобно же его оставить, а меня исключить.
Полная дама сняла пенсне, и я увидела, что ее близорукие глаза были
полны слез.
- Да что говорить, - сказала она и безнадежно махнула рукой. - Никогда
я не думала, сколько будет горя с тобой. И так бьешься как рыба об лед,
только и думаешь, как бы вытянуть вас, а ты...
Она хотела уйти, но гимназист обнял ее, даже не обнял, а обхватил
сверху, потому что оказалось, что она ему едва по плечо.
- Конечно, плохой, что же делать? - с нежностью сказал он. - Но ведь я
же слово дал, вы об этом забыли? Если Таня поправится...
Я смотрела на него через щелки век, но, когда он сказал "Таня",
поскорее снова закрыла глаза.
Они еще спорили, но я больше не слушала их. Мне стало так страшно, что
я не поправлюсь, что я даже сжала колени и положила ладони на грудь. Нужно
было сделать что-нибудь - встать или крикнуть.
- Мамочка!
Полная дама вздрогнула и бросилась ко мне.
- Очнулась? Таня, милая! Очнулась?
- Очнулась? - дрожащим голосом спросил гимназист.
Он выбежал, и из комнаты в комнату стало передаваться: "Очнулась,
очнулась!" Сперва переспросил высокий мальчишеский голос, потом старческий -
кажется, тот самый, который только что бормотал за стеной. Залаяла собака,
захлопали двери, и старик в длинном сюртуке, в измятых штанах, засунутых в
огромные боты, вошел и, опираясь на две палки, остановился в дверях.
Я снова закричала:
- Мамочка!
Все стало сдваиваться перед глазами, домики с многоэтажными крышами
снялись со стен и рядами стали уходить от меня.
Полная дама взволнованно сказала кому-то: "Полотенце!" - и, называя мою
мать по имени-отчеству - это поразило меня, - послала кого-то за ней.
Страшный старик, тяжело опираясь на палки, подошел к моей постели и не сел,
а свалился в кресло. Он взял меня за руку и стал прислушиваться, глядя прямо
в мое лицо грустными глазами. И все на цыпочках вышли.
Возможно, что он поил меня с ложечки какой-то жидкостью, довольно
приятной на вкус, которую непременно нужно было выпить - так он сказал, -
чтобы пришла моя мама. Я послушалась, и правда - мама пришла, и я, как
всегда, немного огорчилась, что у нее такие черные, провалившиеся глаза и
такая морщинистая, худая шея.
Я сказала ей:
- Мама, возьми меня домой.
Она поцеловала меня и стала говорить, что теперь - скоро, а прежде
нельзя было, доктор не велел. Я уснула, держа ее руку в своей.
О ЧЕМ РАССКАЗАЛ АНДРЕЙ
Мальчик лет тринадцати в гимназической серой рубашке неторопливо
подошел ко мне, когда я очнулась. Он был чем-то похож на давешнего
гимназиста, и я подумала, что они, наверное, братья. У того были веселые
серые глаза, а у этого тоже серые, но тяжелые, с ленивым выражением.
- Тебе нужно что-нибудь? - спросил он. - Хочешь чаю?
Я покачала головой.
- Ничего не ела целый день, - медленно сказал мальчик. - Ну, хлеба с
маслом? Съешь, пожалуйста, а то мне неприятно, что ты голодная.
Я сказала:
- Потом.
- Ладно. - Он подумал. - А теперь вот что: ты имей в виду...
Он смотрел прямо на меня - даже не смотрел, а разглядывал, - и так
внимательно, что мне стало неловко.
- Ты имей в виду, что все это вранье.
- Что вранье?
- А вот что мать говорит, что она к тебе привязалась. Она твоей матери
сказала, я слышал. Это невозможно хотя бы потому, что ты все время была без
сознания. К тебе можно было так же привязаться, как к бревну. Она это
утверждает, чтобы твоя мать не подняла шуму. То же самое и насчет
прогимназии.
- Какой прогимназии?
- Когда ты поправишься, - задумчиво продолжал мальчик, - она обещала
отдать тебя в прогимназию Кржевской.
- Меня? В прогимназию Кржевской? - Я открыла рот, чтобы не задохнуться
от счастья, и поскорее положила руку на грудь. Я буду ходить в коричневом
платье с черным передником, носить книги на левой руке, учить уроки,
получать отметки...
- Твоя мать портниха?
- Да.
- Значит, ты бедная?
Я пробормотала:
- Не знаю.
- Наверно, бедная, если даже не можешь поступить в прогимназию
Кржевской. Мы тоже бедные, хотя мать почему-то не хочет в этом сознаться.
Он помолчал.
- Тебе интересно, что происходит в душе?
Я сказала, что интересно.
- Один день я совершенно не врал. Кажется, что это очень мало. А на
деле - много, потому что большинству людей приходится врать буквально на
каждом шагу. Например, ты утверждаешь, что не хочешь чаю. Это вранье из
вежливости. Ты вежливая и поэтому врешь. Бывает вранье от гордости, страха и
так далее. Я составил таблицу - видишь, висит на стене. Я тебе ее потом
объясню.
Он вышел и через несколько минут принес мне стакан чаю и два сухаря.
- Да, здорово тебе досталось, - сказал он, поставив чай и сухари на
комод (так, что я все равно не могла их достать) и забираясь в кресло с
ногами. - Просто чудо, что ты осталась жива. Очевидно, крепкий организм. Он
трое суток возле тебя просидел.
- Кто?
- Митька. Сам чуть не умер. Возможно, что он тебя жалел, раскаивался.
Но, по-моему, он боялся не того, что ты вообще умрешь, а того, что если ты
умрешь, его отправят на каторгу или в арестантские роты. Впрочем, полной
уверенности у меня нет, так что пока ты думай что хочешь.
Я помолчала. Мне было приятно, что он так серьезно со мной говорит.
- У меня мать боится городовых, - снова сказал мальчик. - Это странно,
потому что она ни в чем не виновата. Но, видя городового, она становится
очень любезной, чего не бывает почти никогда. Она их подкупает.
- Зачем?
- Они приходят с протоколами на Митьку, и она каждый раз дает им по
рублю. В среднем это выходит по пяти рублей в месяц. Но, конечно, то, что он
тебя муть не убил, обойдется дороже... Это уже бенефис. Ты застрахована?
Я не знала, что такое "застрахована", но на всякий случай сказала, что
да.
- Тогда придется еще и твою страховку платить.
Он увидел чай и сухари на комоде, и у него стало расстроенное лицо.
- Ах, так? - сказал он и правой рукой стал закручивать кожу на левой.
Он ущипнул себя, изо всех сил закрутив кожу. - Не удивляйся, - добавил он и
улыбнулся, хотя я видела, что ему очень больно. - Это я отучаюсь. Понимаешь?
- Нет.
- От рассеянности.
Он взял чай с комода и поставил на стул, у моей постели.
- Пей, пожалуйста. Что тебе еще принести? Ты ведь теперь можешь жевать?
- Могу.
- Вот и хорошо. Я тебе еще принесу хлеба с маслом.
Вот что рассказал мне Андрей - так звали этого мальчика. Оказывается,
когда Митя выстрелил в меня, я так закричала, что ему потом чудился этот
крик до утра. Они подбежали ко мне, и долго не могли понять, что случилось,
пока не заметили, что у меня на груди платок весь мокрый от крови. Раевский
предложил отправить меня в больницу, но Митя сказал: "Я это сделал, я и буду
отвечать", - и повез меня к Агнии Петровне, к той полной даме в пенсне,
которая была, как я потом узнала, матерью Андрея и Мити.
- Но возможно, что как раз наоборот, - заметил в этом месте Андрей. -
Он боялся, что придется отвечать за тебя, и именно поэтому настоял, чтобы
тебя не отправляли в больницу.
Так или иначе, но меня привезли в этот дом, когда я уже почти не
дышала. Агния Петровна чуть не сошла с ума. Митя тоже был в таком отчаянии,
что пришлось отнять у него револьвер, чтобы он не покончил с собой.
Главный врач военного госпиталя, которого он разбудил в два часа ночи и
от которого не ушел, пока этот врач-генерал не согласился поехать, сказал,
что меня нельзя трогать с места. Он сказал, что я все равно, вероятно, умру,
но если меня начнут таскать, то я умру очень скоро. Пуля прошла очень близко
от сердца, к счастью навылет, и только слегка задела что-то такое, без чего
совсем нельзя жить, даже десять минут.
И вот меня уложили, а Митя уселся подле моей постели и не уходил трое
суток, пока наконец сама Агния Петровна не уговорила его отдохнуть.
Несколько раз мне было совсем плохо. Тогда Агния Петровна плакала и
говорила, что Мите обеспечены арестантские роты. Мою мать она всячески
стремилась подкупить - во-первых, деньгами, а во-вторых, прогимназией
Кржевской. Но мать не понимала, чего от нее хотят, и бессмысленно уверяла,
что я все равно поправлюсь. "Бессмысленно", - так сказал Андрей, но я-то
поняла, что совсем не бессмысленно, а потому что она гадала на меня и вышло,
что я поправлюсь.
Глаша Рыбакова тоже приходила ко мне, но Агния Петровна ее не пустила.
- А кто эта Глаша Рыбакова?
- Да, ведь ты не знаешь, - сказал Андрей. - Это барышня, в которую
влюблены Раевский и Митя.
Глаша была гимназисткой восьмого класса. Она была красавица, но Агния
Петровна не хотела, чтобы Митя женился на ней, во-первых, потому, что ее
родители были какие-то темные люди, а во-вторых, потому, что у нее брат
"зачитался" и его отправили в сумасшедший дом. Зачитался - это означало, что
он прочел больше книг, чем могла переварить его голова. Но Агния Петровна
утверждала, что это только предлог, а на самом деле все Рыбаковы идиоты. Об
этом она часто спорила с Митей, и однажды Андрей слышал, как Митя сказал,
что он все равно женится на Глашеньке, потому что иначе у него будет
"кукольный дом". А Агния Петровна сказала, что для Мити Ибсен важнее, чем
мать. Ибсен был писатель, в которого Митя верил как в бога и который,
оказывается, написал пьесу "Кукольный дом".
Все это было очень интересно, хотя я и не все поняла. Красавица - вот
что меня поразило! Как наяву, я увидела ее с распущенными белокурыми
волосами, в бальном платье с белым атласным корсажем. Таких красавиц я
видела на новогодних открытках.
- А она знала, что они собираются драться?
Оказывается, знала. Один из секундантов заехал к ней накануне, но она
засмеялась и сказала, что она тут вообще ни при чем.
- Это подло, правда? - спросил Андрей, подумав.
Я согласилась, что подло.
Что же произошло после этой дуэли? Ничего особенного! Исправник вызвал
Агнию Петровну, и если бы у него не стоял на прокате самый лучший концертный
рояль, за который он уже целый год ничего не платил, Митя был бы выслан в
уезд. При чем тут концертный рояль - это было не очень-то ясно. Но Андрей не
стал объяснять, а я только подумала и не спросила.
"ДЕПО ПРОКАТА РОЯЛЕЙ И ПИАНИНО"
"Депо проката роялей и пианино" - вот как назывался этот дом, в котором
я лежала и поправлялась, хотя врач-генерал объявил, что я непременно умру. Я
и прежде знала, что в нашем городе существует такое депо. Это была первая
вывеска, которую мне удалось самостоятельно прочитать, и я на всю жизнь
запомнила большие белые буквы с веселыми хвостиками на ярко-зеленом фоне.
Правда, мне казалось, что в этом депо, так же как и в пожарном, должна быть
вместо лестницы дырка со столбом, по которому можно мгновенно спуститься
вниз в случае тревоги. Но хотя дырки не оказалось, все-таки это был не
совсем обыкновенный дом, навсегда оставшийся для меня именно "депо", то есть
местом, где все происходит неожиданно и ничего нельзя предсказать.
Неожиданно, например, за стеной появлялись мамонты, спускались и поднимались
по лестнице - это грузчики таскали вверх и вниз тяжелые инструменты.
Кстати, это стало одним из воспоминаний моего детства: крики на
лестнице: "Тащи, заходи!" - и беспомощно плывущий по воздуху рояль, похожий
на какое-то животное, у которого только что отрубили ноги.
Я провела у Львовых шесть недель. Но все, что я увидела и услышала в
"депо", было так ново для меня, что эти шесть недель еще и теперь кажутся
мне чем-то очень долгим, интересным и стоящим как бы отдельно от того, что
случилось потом. Конечно, мне запомнилось только самое главное, то, что
поразило меня, когда врач позволил мне вставать. Я обошла всю квартиру и в
каждой комнате нашла самое главное, а уже за ним, в отдалении, нарисовалось
- и рисуется до сих пор - все остальное. Таким самым главным в комнате
Андрея, где я лежала, отгороженной двумя комодами и полинялым ковром от
столовой, была "таблица вранья", на которой он каждый вечер отмечал, сколько
раз ему пришлось соврать и по какой причине.
Посреди таблицы шла зигзагами синяя линия - "кривая", как объяснил мне
Андрей. При помощи "кривой" он определял силу и зависимость вранья от
различных обстоятельств жизни. Таблица висела над изрезанным столом, который
был завален тетрадками - не Андрея, а Мити и вообще старшего поколения,
учившегося в той же Лопахинской гимназии. Эти тетрадки тоже поразили меня.
Все, что угодно, можно было найти в них: и труднейшие алгебраические и
геометрические задачи с решением, и письменные работы по латыни, и русские
сочинения на любую тему. Не только Андрей, но весь его 4-й класс "Б"
списывал с этих тетрадок. Это называлось "заглянуть к Шнейдерману".
Шнейдерман был старший брат одного из Митиных товарищей и учился давно, лет
десять назад. У него все было правильно решено, а по домашним сочинениям
всегда стояло не меньше "четырех с плюсом".
В столовой самым главным для меня был портрет белокурого молодого
человека с бородой и усами, в таком высоком стоячем воротнике, что сразу
становилось ясно, почему у молодого человека такой растерянный,
полузадушенный вид. Андрей сказал, что это "шарж на отца", то есть что
художник нарочно нарисовал отца в смешном виде, чтобы друзья и знакомые
подсмеивались над ним. Отец Андрея и Мити был известный адвокат, которого в
Киеве черносотенцы убили камнем, когда он ехал из суда в открытой пролетке.
После этого Агния Петровна с детьми уехала из Киева и поступила к фабриканту
Юлию Генриху Циммерману, который открыл в Лопахине одно из своих "депо".
Дом, в котором помещалось "депо", принадлежал Циммерману, и за свою квартиру
Агния Петровна тоже платила ему.
В Митиной комнате самым главным была лежавшая на столе запаянная
стеклянная трубка, о которой Андрей сказал, что это яд кураре и что одной
капли этого яда достаточно, чтобы отравить сто семьдесят шесть человек. А
сто семьдесят седьмой уже не умрет, но на всю жизнь останется инвалидом. Тут
же он добавил, что, вероятно, это вранье и что в данном случае Митя врет "из
желания порисоваться". Я не знала, что такое "желание порисоваться" и
решила, что Митя просто хочет, чтобы его нарисовали. Таким образом, от меня
надолго ускользнула таинственная связь между ядом кураре и этим невинным
желанием.
Кроме яда кураре у Мити на столе стояли пепельница из черепа и красная
голова какого-то старика с острой бородкой и разлетающимися бровями.
Андрей сказал, что это бес Мефистофель и что он выведен в знаменитой
опере "Фауст". На лысой голове Мефистофеля, на бородке и даже на носу было
множество надписей и изречений - некоторые очень странные и запомнившиеся
мне навсегда. На носу было написано: "Гений или безумство!" Я спросила у
Андрея, что такое гений, и он ответил, что гений - это, например,
Шнейдерман.
В комнате Агнии Петровны самым главным было то, что комната была
красная. Обои, гардины, кушетка с двумя низенькими пуфами по бокам, ковер
над кушеткой, абажур на толстых шнурах - все было красное или розовое, но
розовое лишь потому, что выгорело на солнце. Это было устроено очень давно и
не для Агнии Петровны, а для ее сестры, которая никак не могла выйти замуж.
По мнению Андрея, у нее была "отталкивающая внешность". Но на фоне этой
красной комнаты ее внешность уже не так отталкивала, так что в конце концов
один пожилой ветеринарный врач сделал ей предложение. И сестра уехала, а
комната так и осталась красной. Андрей сказал, что если в эту комнату
поместить быка, он сначала взбесится, а потом увидит, что абсолютно все
красное, и станет смирным, как теленок.
Комнату, которая находилась рядом со мной, занимал родной брат Агнии
Петровны, дядя Павел, который так напугал меня, когда я очнулась. Он был
больной и очень старый, чуть не на двадцать пять лет старше Агнии Петровны.
Это он постоянно скрипел пером и бормотал за стеной. Но когда я
присмотрелась к Нему, мне показалось, что он не такой уж страшный. Стуча
своими двумя палками, согнувшись пополам, он ходил по дому.
... ... ... Продолжение "Открытая книга" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |