Роллан, Ромен - Роллан - Жан-Кристоф (том 1)Проза и поэзия >> Переводная проза >> Роллан, Ромен Читать целиком Ромен Роллан. Жан-Кристоф (том 1)
-----------------------------------------------------------------------
Пер. с фр. - О.Холмская (кн.1), Н.Жаркова (кн.2-3).
М., "Правда", 1982.
OCR & spellcheck by HarryFan, 6 July 2001
-----------------------------------------------------------------------
Свободным душам всех народов,
которые страдают, борются и победят
Для этого издания "Жан-Кристофа", в котором дана его окончательная
редакция, мы приняли новое деление, иное, чем в десятитомном издании. Там
десять книг романа были разбиты на три части:
Жан-Кристоф: 1. Заря; 2. Утро; 3. Отрочество; 4. Бунт.
Жан-Кристоф в Париже: 1. Ярмарка на площади; 2. Антуанетта; 3. В доме.
Конец пути: 1. Подруги; 2. Неопалимая купина; 3. Грядущий день.
В отличие от прежнего построения мы следуем не фактам, а чувствам, не
логическим и в известной мере внешним признакам, а признакам
художественным, внутренне обоснованным, в силу чего мы и объединяем книги,
близкие по атмосфере и звучанию.
Таким образом, произведение в целом предстает как четырехчастная
симфония:
Первый том ("Заря", "Утро", "Отрочество") охватывает юные годы Кристофа
- пробуждение его чувств и сердца в родительском гнезде, в узких пределах
"малой родины" - и ставит Кристофа перед лицом испытаний, из которых он
выходит истерзанный, но зато перед ним открывается, как бы во внезапном
озарении, его предназначение и удел - удел человека, мужественного в
страданиях и в борьбе.
Второй том ("Бунт", "Ярмарка на площади") - единая по своему замыслу
история бунта, ристалище, на котором юный Зигфрид, простодушный,
нетерпимый и необузданный, вступает в схватку с ложью, разъедающей как
общество, так и искусство того времени, и, подобно Дон Кихоту, разившему
своим копьем погонщиков мулов, алькальдов и ветряные мельницы, он разит
все и всяческие Ярмарки на площади - в Германии и во Франции.
Третий том ("Антуанетта", "В доме", "Подруги"), овеянный атмосферой
нежности и душевной сосредоточенности, служит контрастом к предыдущей
части с ее исступленным восторгом и ненавистью и звучит как элегическая
песнь во славу Дружбы и чистой Любви.
И, наконец, четвертый том ("Неопалимая купина", "Грядущий день") есть,
по сути, великое Испытание в середине жизненного пути, картина
разбушевавшихся Сомнений и опустошительных страстей, душевных бурь,
которые угрожают снести все и разрешаются безмятежно ясным финалом при
первом блеске невиданной Зари.
Эпиграфом к каждой книге романа, впервые напечатанного в журнале
"Двухнедельные тетради" (февраль 1904 - октябрь 1912 гг.), служила
надпись, которую обычно высекали на постаменте статуи святого Христофора,
стоящей в нефе готических соборов:
Chrislofori faciem die quacumque tueris,
Ilia nempe die non morte mala morieris
[В тот день, когда ты будешь взирать на изображение
Христофора, ты не умрешь дурной смертью (лат.)].
Эти слова выражали сокровенную надежду автора, что его Жан-Кристоф
станет для читателей тем, кем он был для меня самого: верным спутником и
проводником во всех испытаниях.
Испытания выпали на долю всех; автор не обманулся в своих надеждах, как
о том свидетельствуют отклики со всех концов мира. Автор и сейчас выражает
все ту же надежду. Ныне, когда разразились новые бури, которым еще
предстоит греметь и греметь, пусть Кристоф тем более остается другом,
сильным и верным, способным вдохнуть радость жизни и любви, - вопреки
всему.
Ромен Роллан. Париж, 1 января 1921 г.
КНИГА ПЕРВАЯ. ЗАРЯ
Dianzi, nell'alba che precede al giorno,
Quando l'anima tua dentro dormia...
Purg. IX
[Когда заря была уже светла,
А ты дремал душой... (итал.). -
Данте, "Божественная комедия", "Чистилище", песнь IX]
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Come, quandeo i vapori umidi e spessi
A diradar cominciansi, la spera
Del sol debilemente entra per essi...
Purg. XVII
[...когда опять начнет
Редеть густой и влажный пар, - как хило
Шар солнца сквозь него сиянье льет... (итал.)
Данте, "Божественная комедия", "Чистилище", песнь XVII]
Глухо доносится шум реки, протекающей возле дома. Дождь стучит в окна -
сегодня он льет с самого утра. По запотевшему надтреснутому стеклу ползут
тяжелые капли. Тусклый, желтоватый свет дня угасает за окном. В комнате
тепло и душно.
Новорожденный беспокойно зашевелился в колыбели. Старик еще на пороге
снял свои деревянные башмаки, но половица все же хрустнула под его ногой,
и ребенок начинает кряхтеть. Мать заботливо склоняется к нему со своей
постели, и дедушка спешит ощупью зажечь лампу, чтобы ребенок, проснувшись,
не испугался темноты. Маленькое пламя озаряет обветренное, красное лицо
старого Жан-Мишеля, его щетинистую седую бороду, насупленные брови и
живые, острые глаза. Он делает шаг к колыбели, шаркая по полу толстыми
синими носками. От его плаща пахнет дождем. Луиза поднимает руку - не
надо, чтобы он подходил близко! У нее очень светлые, почти белые волосы;
осунувшееся кроткое лицо усыпано веснушками, полураскрытые бледные и
пухлые губы робко улыбаются; она не отводит глаз от ребенка - а глаза у
нее голубые, тоже очень светлые, словно выцветшие, с узкими, как две
точки, зрачками, но исполненные бесконечной нежности...
Ребенок проснулся и начинает плакать. Мутный взгляд его блуждает. Как
страшно! Тьма - и внезапно во тьме яркий, резкий свет лампы; странные,
смутные образы осаждают едва отделившееся от хаоса сознание; еще объемлет
его со всех сторон душная колышущаяся ночь; и вдруг в бездонном мраке, как
слепящий сноп света, возникают не испытанные дотоле острые ощущения; боль
вонзается в тело, плывут какие-то призраки, огромные лица склоняются над
ним, чьи-то глаза сверлят его, впиваются в него - и нельзя понять, что это
такое... У него нет даже сил кричать, он оцепенел от страха, глаза широко
открыты, рот разинут, дыхание вырывается с хрипом. Вздутое припухшее
личико морщится, складываясь в гримаски, жалкие и смешные... Кожа на лице
и руках у него темная, почти багровая, в коричневых пятнах...
- Господи! До чего безобразный! - с чувством проговорил старик, и,
отойдя, поставил лампу на стол.
Луиза надулась, как девочка, которую разбранили. Жан-Мишель искоса
поглядел на нее и засмеялся.
- Не говорить же мне, что он красавец! Ты бы все равно не поверила. Ну,
ничего, это ведь не твоя вина. Они, когда родятся, всегда такие.
Младенец вышел из оцепенения, в которое повергли его свет лампы и
взгляд старика, и разразился криком. Быть может, он инстинктом угадал
ласку в глазах матери и понял, что есть кому пожаловаться. Она простерла к
нему руки.
- Дайте его мне!
Старик, как всегда наставительно, сказал:
- Нельзя уступать детям, как только они заплачут. Пускай себе кричит.
Все же он подошел и вынул ребенка из колыбели, бормоча себе под нос:
- Ну и урод! Таких безобразных я еще не видывал!
Луиза схватила ребенка и укрыла его у себя на груди. Она всматривалась
в него со смущенной и сияющей улыбкой.
- Бедняжечка ты мой! - пролепетала она, застыдившись. - Какой ты
некрасивый, ой, какой некрасивый! И как же я тебя люблю!
Жан-Мишель вернулся к очагу и с недовольным видом стал ворошить угли,
но улыбка морщила его губы, противореча напускной суровости.
- Ладно уж, - проговорил он. - Не горюй, он еще похорошеет. А если нет,
так что за беда! От него только одно требуется - чтобы он вырос честным
человеком.
Ребенок утих, прильнув к теплой материнской груди. Слышно было, как он
сосет, захлебываясь от жадности. Жан-Мишель откинулся на стуле и повторил
торжественно:
- Честность - вот истинная красота!
Он помедлил, соображая, не следует ли развить эту мысль. Но слова не
приходили, и после минутного молчания он сказал уже с сердитой ноткой в
голосе:
- А муж твой где? Как это вышло, что его в такой день нет дома?
- Он, кажется, в театре, - робко ответила Луиза. - У них репетиция.
- Театр закрыт. Я только что проходил мимо. Опять он тебе наврал.
- Ах нет, не нападайте на него! Наверно, я сама спутала. Он, должно
быть, на уроке.
- Пора бы уже вернуться, - проворчал старик. И потом, понизив голос,
словно стыдясь чего-то, спросил: - А он что... опять?
- Нет, нет! Вовсе нет, отец, - торопливо проговорила Луиза.
Старик пристально посмотрел на нее, она отвела глаза.
- Неправда, - сказал он. - Нечего меня обманывать.
Луиза тихо заплакала.
- Господи боже мой! - воскликнул старик, ударяя ногой в подпечек.
Кочерга с шумом упала на пол. Мать и ребенок вздрогнули.
- Не надо, - сказала Луиза. - Я вас прошу! А то он опять заплачет.
Ребенок, казалось, несколько секунд колебался, заплакать ему или
продолжать свою трапезу. Но так как нельзя было делать то и другое сразу,
он в конце концов снова принялся за еду.
Жан-Мишель продолжал уже тише, но еще с гневными раскатами в голосе:
- Чем я согрешил, за что мне такая кара, что сын у меня пьяница! Стоило
жить, как я жил всю жизнь, - всегда во всем себе отказывать!.. Ну, а
ты-то, ты почему его не можешь удержать? Ведь это же, черт возьми, твоя
обязанность! Что это за жена, у которой муж Никогда не сидит дома!
Луиза расплакалась еще сильнее.
- Не браните меня, мало у меня и так горя! Я уже все делала, что только
можно. Вы думаете, мне самой не страшно, когда я тут одна его дожидаюсь?..
Мне все мерещится - вот его шаги на лестнице. Потом ждешь - вот сейчас
откроется дверь, а какой он войдет? Какой будет? Мне прямо нехорошо, когда
я об этом подумаю.
Она задыхалась от рыданий. Старик встревожился. Он подошел к ней, укрыл
одеялом ее вздрагивающие плечи, погладил по Волосам загрубелой рукой.
- Ну, ну, перестань, не бойся, я же тут, с тобой.
Она заставила себя успокоиться - ради ребенка; даже попыталась
улыбнуться.
- Напрасно я вам сказала.
Старик глядел на нее, покачивая головой.
- Бедняжка, - проговорил он. - Неважный я тебе сделал подарок.
- Я сама виновата, - откликнулась она. - Не надо было ему на мне
жениться. Теперь вот жалеет.
- О чем это ему жалеть, скажи, пожалуйста!
- Вы сами знаете. Ведь и вы тоже не хотели, чтобы он на мне женился.
- Ну, что об этом вспоминать. Мне, правда, было немножко досадно. Такой
молодец, как он, - я не в обиду тебе говорю, но ведь верно, - и
образованный - я для него ничего не жалел - и музыкант какой, настоящий
виртуоз - он мог бы и получше тебя найти. А то что это - из простых
совсем, и денег-то ни гроша, даже не музыкантша! Чтобы у кого-нибудь из
Крафтов жена была не из семьи музыкантов - этого уже сто лет не бывало! Но
ведь я же на тебя зла не держал, а потом, когда лучше узнал тебя, то даже
и полюбил. Да и вообще раз выбор сделан, так назад не пятятся! Выполняй
честно свой долг - и все!
Он вернулся к очагу, снова сел и, помолчав, изрек с той
торжественностью, с какою произносил все свои афоризмы:
- Главное в жизни - это выполнять свой долг!
Он помедлил, как бы ожидая возражений, сплюнул в огонь. Но так как ни
мать, ни дитя не обнаружили желания ему противоречить, он не сказал больше
ни слова.
Долгое время оба молчали. Оба предавались невеселым мыслям - старый
Крафт, сидя у очага, Луиза, откинувшись на подушки. Старик думал о
женитьбе сына, и, вопреки своим недавним уверениям, не без горечи. Луиза
думала о том же и винила во всем себя, хоть ей и не в чем было себя
упрекнуть.
Она была прислугой. И вдруг Мельхиор Крафт, сын Жан-Мишеля, женился на
ней, очень удивив этим всех и в первую очередь самого себя. Крафты были
люди небогатые, но пользовались большим уважением в прирейнском городке,
где Жан-Мишель поселился около полувека назад. Все Крафты были музыканты
из поколения в поколение, и в среде музыкантов по всему Рейну от Кельна до
Маннгейма они были хорошо известны. Мельхиор играл первую скрипку в
придворном театре, Жан-Мишель в свое время дирижировал на концертах,
которые устраивал великий герцог. Старый Крафт был в отчаянии от женитьбы
сына; он возлагал большие надежды на Мельхиора и мечтал для него о славе,
в которой ему самому отказала судьба. Неосторожный поступок сына положил
конец этим честолюбивым замыслам. Неудивительно, что вначале старик
неистовствовал и осыпал проклятиями и Мельхиора и Луизу. Но он был добрый
человек, и когда ближе познакомился со своей невесткой, то простил ее и
даже стал питать к ней отеческие чувства, которые, впрочем, выражались
главным образом в том, что он бранил ее без милосердия.
Никто не мог понять - и меньше всех сам Мельхиор, - что толкнуло его на
этот брак. Уж конечно, не красота Луизы. В ее наружности не было ничего
такого, что могло бы покорить мужчину. Маленькая, бледная, хрупкая, она
представляла разительный контраст с Мельхиором и Жан-Мишелем, краснолицыми
гигантами с широкой грудью и увесистыми кулаками, любившими если поесть,
так уж вволю, если выпить, так на славу, и всюду приносившими с собой
шумный говор и оглушительный смех. Рядом с ними она казалась совсем серой
и незаметной; никто не обращал на нее внимания, и сама она старалась
стушеваться. Будь у Мельхиора доброе сердце, можно было бы подумать, что
он внешнему блеску предпочел тихую доброту Луизы; но Мельхиор был
воплощенное тщеславие. И, уж конечно, никто не ожидал, что молодой человек
такого пошиба, недурной собою, - причем он сам это отлично знал, - не
лишенный таланта и отчаянный фат, имея возможность взять невесту с
приданым и, может быть, даже - кто знает - вскружить голову какой-нибудь
из своих богатых учениц, - он не раз хвалился такими победами! - изберет
себе в подруги жизни совсем простую девушку, бедную, необразованную,
некрасивую и даже никогда не старавшуюся ему понравиться, - то есть вдруг
сделает все наоборот, как будто его кто подзуживал.
Но Мельхиор был из тех людей, которые всегда делают не то, чего от них
ожидают, и даже не то, чего они сами хотят. И не потому, что они так уж
недальновидны, - жизнь их достаточно учила, а ведь за ученого, говорят,
двух неученых дают. Они даже особенно гордятся тем, что их не собьешь, что
они умеют твердо вести свой корабль к намеченной цели. Но одного они не
принимают в расчет - самих себя, ибо себя-то они и не знают. Приходит
минута душевной опустошенности, - а в их жизни такие минуты бывают
нередко, - и они бросают руль, между тем вещи, предоставленные самим себе,
имеют коварный обычай вести себя как раз наперекор желаниям своих хозяев.
Лодка, которой никто не правит, устремляется прямо на подводный камень - и
честолюбец Мельхиор женился на кухарке, хотя в тот день, когда он на всю
жизнь связал себя с нею, он не был ни пьян, ни отуманен страстью - до
страсти тут вообще было очень далеко! Но есть, быть может, что-то иное,
что движет человеческой судьбой, - не ум, не сердце и даже не
чувственность, - иные таинственные силы, которые берут верх в те минуты,
когда молчит сознание и дремлет воля, и не они ли глянули на Мельхиора из
светлых глаз, робко поднятых к нему, - глаз простой девушки, встреченной
им на берегу реки, где он однажды вечером присел с ней рядом среди
камышовых зарослей и, сам не зная почему, предложил ей руку?
На другой день после свадьбы он уже горько раскаивался и не считал
нужным скрывать это от Луизы, а та, смиренница, робко просила у него
прощенья. Он охотно прощал ее - он был не злой человек, но вскоре
что-нибудь снова бередило его рану - чья-нибудь усмешка, когда он сидел в
кругу приятелей, или презрительная гримаска какой-нибудь богатой ученицы,
которая уже не вздрагивала больше от прикосновения его руки, когда он
поправлял ей пальцы на клавишах. В такие дни он возвращался домой мрачный,
как туча, и в его лице Луиза с первого же взгляда читала привычные упреки;
либо он до позднего вечера засиживался в кабачке, пока не обретал на дне
стакана довольства собой и снисходительности к другим. Тогда он входил в
дом с веселым смехом, который удручал Луизу еще больше, чем язвительные
намеки или глухая враждебность. Она чувствовала себя в известной мере
ответственной за неразумное поведение мужа, тратившего на выпивку
последние гроши и топившего в вине скудные остатки здравого смысла.
Мельхиор все ниже опускался. В том возрасте, когда ему бы следовало
особенно усердно работать, совершенствуя свое небольшое дарование, он шел
уже не вперед, а назад - и другие занимали его место.
Но что было до этого той неведомой силе, которая свела незадачливого
музыканта и служанку с льняными волосами? Мельхиор выполнил свое
назначение, и маленький Жан-Кристоф вступил в этот мир, куда его толкала
неотвратимая судьба.
Ночь уже глядела в окна. Голос Луизы пробудил Жан-Мишеля от дремоты, в
которую он впал, размышляя о своих прошлых и настоящих печалях.
- Отец, - ласково окликнула его молодая женщина, - пора вам домой.
Наверно, уж поздно, а вам далеко идти.
- Я дождусь Мельхиора, - отозвался старик.
- Ах нет, не надо. Пожалуйста, не ждите.
- Почему?
Она промолчала.
- Ты боишься? - сказал он. - Ты не хочешь, чтоб мы встретились?
- Ну да, - призналась она. - Зачем? Чему это поможет? Вы поссоритесь. Я
не хочу. Лучше идите. Пожалуйста!
Старик вздохнул и поднялся со стула.
- Хорошо.
Он подошел к ней, коснулся ее лба жесткой бородой, спросил, не нужно ли
ей что-нибудь подать, прикрутил огонь в лампе и направился к дверям,
натыкаясь в полутьме на стулья. Но, выйдя на лестницу, он остановился. Он
представил себе, как его сын, вдребезги пьяный, возвращается домой. И
мысль о всех несчастиях, какие могут случиться, если не присмотреть за
ним, заставляла Жан-Мишеля медлить на каждой ступеньке...
В постели, возле матери, ребенок снова беспокойно задвигался. Какая-то
боль поднималась из глубины его существа. Он попытался бороться с ней -
напряг все тельце, сжал кулачки, нахмурил брови. Боль усилилась; она
медленно нарастала, неотвратимая, уверенная в своей власти. Ребенок не
знал, что это такое и где предел этому. Казалось, страданью не будет
конца. И ребенок залился надрывным плачем. Тотчас нежные руки матери
приласкали его. Боль утихла. Но он продолжал плакать, ибо чувствовал, что
она еще где-то тут, возле него, в нем. Взрослый человек может бороться с
болью, так как знает, по крайней мере, откуда она идет; в мыслях он
связывает ее с определенным участком своего тела, который можно вылечить,
можно в крайнем случае отрезать; он очерчивает границы своего страдания и
отделяет его от себя. Ребенок лишен этого обманчивого утешения. Его первая
встреча с болью намного страшнее и реальнее. Он не ощущает границ своего
тела, и боль представляется ему такой же безграничной. Он чувствует, как
она проникает ему в грудь, заползает в сердце, навсегда водворяется в его
теле, как хозяйка. И это так и есть: она больше его не покинет, пока не
изгрызет до конца.
Мать прижимает его к себе, твердя бессмысленно нежные слова:
- Ну вот и все, ну вот и прошло, ну и не надо плакать, ангельчик ты
мой, рыбочка ты моя золотая...
Но прерванный было плач возобновляется. Как будто этот жалкий,
бесформенный и бессознательный комочек предчувствует, какая цепь страданий
суждена ему в будущем. И ничем нельзя его утешить...
Вдруг запевают в ночи колокола. Это зазвонили в церкви святого Мартина.
Медленные, задумчивые звуки. Во влажном от дождя воздухе они проходят
приглушенной поступью, как шаги по мху. Младенец вдруг умолкает. Чудесная
музыка вливается в него словно струя молока. Ночь озарилась, воздух стал
мягким и теплым. Боль исчезла бесследно, сердце смеется от радости. И со
вздохом облегчения младенец погружается в сон.
Все три колокола продолжали мерно звонить - завтра праздник. И Луиза,
прислушиваясь к ним, думала о своих прошлых горестях и о том, кем станет
со временем этот обожаемый крошка, спящий сейчас у ее груди. Бог весть
сколько часов пролежала она тут одна! Как она устала, как все у нее болит!
Руки ее горели, все тело тоже. Пуховик давил, словно каменный; от темноты
было тесно и душно. Но она не смела пошевельнуться. Она глядела на
ребенка, и сумрак не мешал ей читать грядущее в его сморщенном,
старообразном личике. Ее клонило в сон, смутные видения, спутники
лихорадки, проплывали в ее мозгу. Вдруг ей почудилось, что Мельхиор
открывает дверь, - она вздрогнула всем телом... Временами гул реки
становился громче; он раскатывался в тишине, как рычание зверя. Раза два
прозвенело еще оконное стекло под пальцами дождя. Колокола пели все
медленнее, все тише, наконец умолкли совсем. И Луиза уснула возле своего
ребенка.
Все это время старый Жан-Мишель, дрожа от холода, стоял на страже перед
домом; дождь забирался ему за воротник, борода намокла. Он ждал
возвращения своего беспутного сына, ибо воображение рисовало ему картины
одна страшнее другой: мало ли что может наделать пьяный! И хоть он сам не
верил своим страхам, но не сомкнул бы глаз во всю ночь, если бы не
удостоверился, что сын вернулся и все обошлось благополучно. Пение
колоколов навело на него тоску, воскресив в памяти погибшие надежды. Он
думал о том, из-за чего ему приходится сейчас, ночью, стоять под дождем на
улице. И он плакал от стыда.
Медленно катится огромный поток времени. Ночь и день наплывают и
откатываются в непрерывном однообразном движении, словно прилив и отлив
безбрежного моря. Проходят недели и месяцы - проходят и начинаются
сызнова. И чреда дней ощущается как один-единственный день.
Бесконечный безмолвный день, размечаемый лишь ритмом света и тени и
ритмом жизни в крохотном, погруженном в полусон создании, дремлющем в
своей колыбели, - властными потребностями его тела, приносящими боль,
приносящими радость, возникающими так неотвратимо и равномерно, что,
кажется, не смена дня и ночи порождает их, но сами они порождают и ночь и
день.
Мерно и тяжко раскачивается маятник жизни. Эти медлительные колебания
поглощают все существо новорожденного. Остальное - только сны, только
обрывки снов, мутных, дрожащих; только пляска пылинок, водоворот,
клубящийся вихрь, который проносится над ним, то пугая его, то заставляя
смеяться. Какие-то гулы и шумы, какие-то ежесекундно искажающиеся
очертания, боль, ужас, смех - и сны, сны без конца... Один непрерывный сон
и днем и ночью... И среди этого хаоса - свет ласковых глаз, улыбающихся
ему, сладостная струя, которая из материнского тела, из набухшей молоком
груди вливается в тело младенца, и растущая в нем огромная бессознательная
сила, океан, который бурлит и бьет в стены своей тесной тюрьмы -
крохотного детского тельца. Кто сумел бы его постичь, тот увидел бы еще
наполовину погребенные во мраке миры, уплотняющиеся туманности, вселенную
в процессе становления. Его существо не имеет границ. Он есть все сущее...
Проходят месяцы... В реке жизни возникают островки воспоминаний. Сперва
это крошечные, затерянные среди вод клочки суши, подводные скалы, едва
выступающие над поверхностью. Вокруг них, за ними в предрассветных
сумерках во все стороны простирается безмерная водная гладь. Потом еще
островки, уже позлащенные солнцем.
Из темной бездны души выплывают случайные образы, до странности четкие.
В огромном едином дне, который вечно возобновляется, неизменный, всегда
один и тот же, в мощных, однообразных его колебаниях вырисовывается
хоровод дней, сплетающих руки; уже можно различить их лица, смеющиеся и
печальные. Но звенья цепи то и дело рвутся, и память шагает через провалы,
в которых бесследно исчезли месяцы и недели...
Шум реки... Звон колоколов... В самых ранних воспоминаниях, в далях
времени, в любой час, вызванный из прошлого, эти два столь знакомых,
звучных голоса поют Кристофу...
Ночь. Ребенок дремлет... Тускло белеет окно... Слышен гул реки. В
тишине ее мощный голос покрывает все: он властвует над всеми живыми
существами. То он укачивает их сон и сам словно засыпает под шелест
бегущих волн. То вдруг он нарастает, в нем слышится злоба, это вой
разъяренного зверя, готового броситься и укусить. Потом рев утихает;
теперь это нежнейший лепет, серебристые звуки, словно чистый перезвон
колокольцев, словно детский смех, тихое пение, танцующая музыка. Великий
материнский голос, не умолкающий никогда! Он баюкает Кристофа, как баюкал
в прошедших веках, от колыбели до гроба, те поколения, что жили до него;
он вливается в мысли ребенка, заполняет его сны, овевает его своими
текучими гармониями; и они будут веять над ним и тогда, когда он заснет
последним сном на маленьком кладбище высоко над Рейном...
Колокола... А, уже заря! Они перекликаются тягуче и чуть-чуть грустно,
ласковые, спокойные. Стоит прозвучать их медлительным голосам - и перед
Кристофом встает сонм грез, грез о прошлом - желания, надежды, тоска по
умершим, которых он никогда не видел и не знал, и, однако, он - это они,
ибо он жил в них и они воскресают в нем. Целые века воспоминаний дрожат в
этих созвучиях. Сколько слез, сколько празднеств! И когда в тесной
запертой комнате он внимает перекличке колоколов, ему кажется, что над ним
в светлом воздухе проходят широкие звучные волны, пролетают вольные птицы,
проносится теплый ветер. А в окно, улыбаясь, уже проглядывает клочок
глубокого неба. Сквозь занавеску пробился луч солнца и упал на постель. И
маленький мир, столь привычный для глаза ребенка, все, что он, пробуждаясь
утром, видит из своей кроватки, все, что он - ценой таких усилий -
научился распознавать и называть по имени, для того чтобы подчинить себе,
- все его царство внезапно озаряется. Вот стол, за которым едят; вот
буфет, в котором Кристоф прячется, играя; вот пол из каменных плиток, по
которому он ползает; на стенах обои - их узоры корчат ему рожицы и
рассказывают целые истории, то страшные, то смешные; а там часы с
болтливым маятником, который, заикаясь, торопливо бормочет какие-то слова,
понятные одному Кристофу. Чего только нет в этой комнате! Кристоф еще не
знает всего. Каждое утро он отправляется в путешествие, исследуя эту
подвластную ему вселенную, ибо все здесь принадлежит ему. Ничто ему не
безразлично; все одинаково важно - и человек и муха; все живет: кошка,
стол, огонь в печке, пылинки, кружащиеся в солнечном луче. Комната - это
целая страна; один день - это целая жизнь. Как не заблудиться среди таких
необъятных просторов! Мир так велик! Кристоф совсем затерялся в нем. А эти
огромные фигуры, шагающие ноги, взмахи рук, движение, шум, какой-то
непрестанный вихрь вокруг него!.. Он устал, глаза слипаются, он засыпает.
Сладкий, глубокий сон овладевает им внезапно, когда и где угодно, на
коленях у матери или под столом, где он любит прятаться... Как хорошо ему!
Как все хорошо!
Эти первые дни шумят в его воспоминаниях, словно листва на ветру,
словно волнующаяся нива, по которой пробегают огромные тени от облаков...
Тени рассеиваются, солнце проникает в чащу. Кристоф начинает находить
свою тропу в лабиринте дней.
Утро... Отец и мать спят. Он лежит в своей кроватке и смотрит, как
полосы света пляшут на потолке. До чего занятно! Можно глядеть без конца.
И вдруг он смеется - звонким детским смехом, от которого радуется сердце у
всякого, кто его слышит. Мать наклоняется над ним:
- Ты чего, дурачок?
В ответ он смеется еще громче, он смеется уже нарочно, потому что
теперь у него есть слушатель... Мама делает строгое лицо, прикладывает
палец к губам: не разбуди отца! Но ее усталые глаза тоже невольно смеются.
Мать и дитя перешептываются... Вдруг сердито заворчал отец. Мама
поворачивается спиной к Кристофу, точно нашалившая девочка, притворяется
спящей. Кристоф ныряет под одеяло; он лежит, затаив дыхание... Немая
тишина...
Немного погодя головенка его опять высовывается из-под одеяла. На крыше
скрипит флюгер. Из водосточной трубы мерно падают капли. Звонят к
заутрене. Когда ветер - с востока, слышно, как на том берегу, где-то
далеко, далеко, перекликаются колокола сельских церквей. На поросшей
плющом стене стая воробьев поднимает отчаянную возню, и, как в толпе
играющих детей, средь общего гама выделяются одни и те же особенно
пронзительные голоски. На трубе воркует голубь. Все эти звуки баюкают
Кристофа, и он начинает напевать, сперва тихонько, потом громче, потом
совсем громко, пока снова не раздается гневный окрик отца.
- Да замолчишь ли ты, осел! Вот погоди, я встану - надеру тебе уши!
Кристоф опять скрывается под одеялом. Он не знает, смеяться ему или
плакать. Он напуган и обижен, но вдруг прыскает со смеху - ему так живо
представился осел, с которым его только что сравнили! Притаившись в
кроватке, он пробует подражать ослиному крику. И получает за это несколько
увесистых шлепков. Он плачет, плачет горько, безутешно. Что он сделал? Ему
так хочется смеяться, двигаться! А ему запрещают даже пошевельнуться. Эти
взрослые только и делают, что спят! Когда же можно будет наконец встать?
... ... ... Продолжение "Жан-Кристоф (том 1)" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |