Вход    
Логин 
Пароль 
Регистрация  
 
Блоги   
Демотиваторы 
Картинки, приколы 
Книги   
Проза и поэзия 
Старинные 
Приключения 
Фантастика 
История 
Детективы 
Культура 
Научные 
Анекдоты   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Персонажи
Новые русские
Студенты
Компьютерные
Вовочка, про школу
Семейные
Армия, милиция, ГАИ
Остальные
Истории   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Авто
Армия
Врачи и больные
Дети
Женщины
Животные
Национальности
Отношения
Притчи
Работа
Разное
Семья
Студенты
Стихи   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Иронические
Непристойные
Афоризмы   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рефераты   
Безопасность жизнедеятельности 
Биографии 
Биология и химия 
География 
Иностранный язык 
Информатика и программирование 
История 
История техники 
Краткое содержание произведений 
Культура и искусство 
Литература  
Математика 
Медицина и здоровье 
Менеджмент и маркетинг 
Москвоведение 
Музыка 
Наука и техника 
Новейшая история 
Промышленность 
Психология и педагогика 
Реклама 
Религия и мифология 
Сексология 
СМИ 
Физкультура и спорт 
Философия 
Экология 
Экономика 
Юриспруденция 
Языкознание 
Другое 
Новости   
Новости культуры 
 
Рассылка   
e-mail 
Рассылка 'Лучшие анекдоты и афоризмы от IPages'
Главная Поиск Форум

Прус, Болеслав - Прус - Ошибка

Проза и поэзия >> Переводная проза >> Прус, Болеслав
Хороший Средний Плохой    Скачать в архиве Скачать 
Читать целиком
Болеслав Прус. Ошибка

---------------------------------------------------------------------

Книга: Б.Прус. Сочинения в семи томах. Том 2

Перевод с польского М.Абкиной. Примечания E.Цыбенко

Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1962

OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 5 октября 2002 года

---------------------------------------------------------------------



     {1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.


     Дом моей матери стоял на краю местечка, на Обводной улице, вдоль которой тянулись наши службы, сад и огород. За домом начинались поля, зажатые между проселком и почтовым трактом. Из окна мансарды, где была комнатка моего брата, загроможденная всякой рухлядью, видны были с одной стороны костел, рынок, лавчонки евреев и старая часовня святого Иоанна, а с другой - наши поля, за ними ольховая роща, дальше - глубокие овраги, заросшие кустарником, и, наконец, - одиноко стоящая хата, о которой люди в местечке поминали всегда враждебно, порой и с проклятиями.

     Мне было в то время семь лет, и я воспитывался дома, под надзором матери. Она была рослая и сильная. Помню ее румяное, дышавшее энергией лицо, подпоясанную ремешком кофту и стук тяжелых башмаков. Говорила она всегда громко и решительно, работала с утра до ночи. Чуть свет была уже во дворе, заглядывала к коровам, лошадям, курам, проверяя, все ли в порядке, накормлены ли они. После завтрака шла в поле, навещая по пути больных, - их у нас в местечке всегда было достаточно. Когда возвращалась домой, заставала уже дожидавшихся ее посетителей: один хотел купить у нас бычка, другой - занять зерна или денег, а бабы приходили кто за советом, чем лечить ребенка от кашля, а кто - продать немного льна... Невозможно было себе представить мою мать одной! Вечно вокруг нее толклись люди, как голуби вокруг голубятни, просили чего-нибудь или приходили благодарить. Она знала всех в нашей округе, всем помогала советом и делом. И - как ни трудно вам будет этому поверить - даже ксендз и пан бургомистр приходили с ней советоваться. Беседуя с ними, она все время вязала чулок или, оставив их, как ни в чем не бывало, бежала доить коров. Умела она, когда нужно, и лошадей запрячь в телегу, чтобы отправиться за снопами, и даже дрова рубить. Вечерами шила белье или чинила мою одежду, а по ночам, если собаки лаяли громче обычного, вскакивала с постели и, полураздетая, накинув теплый халат, обходила дом и службы. Раз она даже спугнула вора.

     Мужики и господа, дети, больные, животные, деревья, даже камень у ворот - все занимало ее мысли, всему она уделяла внимание и заботу. И только об одинокой хате за нашими полями никогда не поминала. Должно быть, обитатели этой хаты были люди сытые, здоровые и счастливые, ни в чем не нуждались, и потому моя мама никогда к ним не заглядывала.

     Отца у меня не было - он умер несколько лет назад, и я не забыл его только потому, что каждый вечер молился за упокой его души. Раз мне так захотелось спать, что я лег, не помолившись за отца, и ночью мне явилась на стене его душа. Она была очень белая, небольшая, формой напоминала железный сердечник, который вкладывают в утюг. Перепугался я ужасно и до утра пролежал, натянув на голову одеяло. А на другой день мне объяснили, что это лунный свет падал на стену сквозь вырезанное в ставне отверстие в форме сердца. Но с тех пор я никогда не забывал молиться за отца.

     Был у меня и брат старше меня лет на пятнадцать. Я помню его смутно, так как за всю жизнь видел два или три раза. Знал о нем только то, что он носил черный мундир с золотыми пуговицами и голубым воротником и готовился стать доктором. Охваченный любопытством, я не раз влезал на чердак, надеясь через самую высокую дымовую трубу увидать ту столицу, где учился мой брат, или хотя бы соседний город, куда мама ездила несколько раз в год. Часто провожал я глазами почтовый возок, быстро мчавшийся в ту сторону. Возок с висевшим над ним облаком пыли скрывался в лесу, темневшем на горизонте, и я видел вдали только хату неизвестного отшельника, низко пригнувшуюся к земле, словно она хотела укрыться от людских глаз. Порой ее окошки освещало солнце, и тогда мне чудилось, что я вижу там голову большого кота, который смотрит на меня так, будто готовится к прыжку... Я в страхе прятался за дымовую трубу, радуясь, что теперь это чудовище меня не увидит, но скоро любопытство брало верх, и я снова выглядывал из своего убежища, спрашивая себя, кто живет в этой хате. А, может, это - та самая избушка на курьих ножках, о которой я наслышался от прях на посиделках? И в ней живет колдунья, которая превращает людей в животных?..

     Дни бежали быстро. Кажется, только что встал - а уже пора ложиться спать. Не успел лечь, как уже утро и надо вставать. Почти каждый день я задумывал что-нибудь сделать - а вечером спохватывался, что так ничего и не сделал. Время мчалось, как те проезжие, которых я иногда видел из окна: пролетят мимо лошади, возница, и раньше, чем успеешь сообразить, кто это едет, уже виден только зад брички. Да, можно сказать, все мое детство промелькнуло, как один день.

     В комнате было еще темно, когда старуха нянька вошла с вязанкой дров и, тихонько положив их на пол, стала укладывать поленья в печку. Мать уже сидела на кровати и шептала молитву богородице.

     - "Радуйся, благодатная..." А какая сегодня погода, Лукашова?

     - Ничего себе, - отвечала няня.

     - "Благословенна ты..." А Валек выехал?

     - Да. Наверно, уже за воротами.

     Мать вмиг оделась и, сняв со стены связку ключей, вышла из боковушки, где мы спали. Затрещали дрова в печке, красные отблески огня запрыгали по полу. От дверей тянуло бодрящим холодком, за окнами уже щебетали птицы. Я смотрел на Лукашову, стоявшую на коленях перед печкой. Старушка в своем чепце с оборками напоминала сову. Она повернула ко мне темное, как древесная кора, лицо с круглыми глазами и сказала смеясь:

     - Ага, проснулся! Уже небось новые проказы на уме?

     Я притворился было спящим, но мне вдруг, неизвестно отчего, стало так весело, что я вскочил с постели и одним прыжком очутился на спине у няньки.

     - Мученье с этим мальчишкой! - заворчала она, столкнув меня на пол. - Марш сейчас же в постель, негодник, не то простудишься... Ну, Антось, кому я говорю? Ложись, пока добром просят, не то позову пани.

     Я снова юркнул под одеяло. Нянька стала греть у печки мою денную рубашонку, а я тем временем снял ночную.

     - Ох, и бесстыдник же! - вознегодовала Лукашова. - Такой большой парень - и сидит голышом!.. Стыда ни на грош... Ну, и чего ты опять надеваешь ночную сорочку, - ведь я сейчас несу тебе денную. Антось, да уймись ты наконец!

     За рубашкой последовали штанишки и жилетка, сшитые вместе. Чтобы их надеть, нужно было попасть сперва одной, потом другой ногой в отверстие, а потом уже продеть руки в тесные проймы.

     - Стой же спокойно! - твердила нянька, застегивая у меня на плечах четыре пуговицы. - Ну вот и готово. А теперь садись, надо тебя обуть. Держи ногу прямо, а то чулок никак не натяну... Ну, вот видишь, опять башмак лопнул, да и шнурок оторван. Беда с этим мальчишкой! Антось, да не вертись ты, не то сейчас мать кликну! Погоди, еще курточку надену. А пояс где? Смотри-ка, в постели валяется! Если будешь так шалить, я как-нибудь тебя поймаю, да и отнесу к тому старику за рощу. Он тебе задаст!

     - Подумаешь! Ну что он мне сделает? - возразил я дерзко.

     - Вот увидишь. И не таких он загубил. Спаси, господи, и помилуй нас, грешных!..

     - Это тот старик, что живет в хате у рощи?

     - Тот самый.

     - За нашими полями?

     - Ну да.

     - А он один там живет? - спросил я с любопытством.

     - Кто же с ним станет жить? От такого и вор убегает.

     - Кто он такой?

     - А бес его знает, проклятого! Иуда-предатель - и все. Тьфу! Во имя отца и сына... - пробормотала старуха, плюнув. - Все наши беды на его голову! Ну, читай молитву, сынок, завтрак уже готов.

     Я стал на колени и, читая молитву, плевал через плечо, подражая Лукашовой, потому что у меня из головы не выходил тот дурной человек, с которым "и вор не захотел бы жить".

     Потом я пошел в кладовую поцеловать у матери руку, а Лукашова тем временем принесла мне в столовую ломоть ситного хлеба и тарелку гречневой каши с тертым чесноком. Я торопливо съел все и побежал во двор - стругать себе саблю из дранки. Пока я отыскал подходящую дощечку, наточил нож и унял кровь, капавшую из порезанного пальца, глядь - плетется пан Добжанский.

     "Неужели уже одиннадцать? Не может быть!" - подумал я и, рассердившись, убежал за конюшню, - спрятаться от учителя. Но не успел еще я дух перевести после быстрого бега, как услышал голос няньки. Она орала на весь двор:

     - Антось, Антось! Пан Добжанский пришел!

     - Не пойду! - крикнул я в ответ и показал невидимому учителю язык.

     Но тут раздался уже голос мамы:

     - Антось, на урок!

     Боже, как я был зол в эту минуту! Но что поделаешь? Я вышел из-за конюшни и нехотя поплелся в дом, горячо желая, чтобы дорога растянулась так далеко, как отсюда до столицы. И - удивительное дело! - она действительно как будто стала немного длиннее.

     Проходя мимо окна столовой, я заглянул внутрь, надеясь на чудо, - авось что-нибудь случилось и пан Добжанский исчез. Как бы не так! Сидит это пугало у стола в своем неизменном сюртуке и воротничке до самых ушей, с высоко зачесанными вихрами и длинной, как плеть, шеей, обмотанной черным шарфом. Вот он уже достает очки в медной оправе и насаживает их на нос. Справа на столе лежит красный платок, слева - березовая табакерка, перехваченная ремешком... О, боже, никак не избавишься от этого человека! Чистое наказанье! Приходит по утрам, приходит после полудня, и я из-за него за весь день ничего путного сделать не могу!

     Я вошел в столовую и, небрежно чмокнув учителя в руку, стал доставать из ящика книжки и тетради. Делал я это как можно медленнее, но в конце концов последняя книжка была вынута, и пришлось сесть за стол подле пана Добжанского. Урок начался.

     Сейчас я уже понять не могу, как я выдерживал каждый день два часа этих ужасных мучений, называвшихся "уроком". Я был похож на птицу, привязанную ниткой за ногу. Сколько раз во время урока меня так и подмывало выскочить в окно и бежать куда глаза глядят! Я ерзал на стуле, как будто сидел на иголках, а по временам с отчаяния так болтал ногами, что они ударялись о крышку стола. Тогда серый сюртук пана Добжанского, а за ним и голова на длинной шее повертывались в мою сторону. Сразу присмирев, я краснел, чувствуя над собой круглые очки и голубые глаза, смотревшие поверх стекол. И, только когда я уже сидел совершенно спокойно, пан Добжанский начинал:

     - Это что за шум? Забыл, что ты на уроке и должен вести себя, как в костеле? Сколько раз я тебе это говорил...

     Затем он хватал со стола свою табакерку из березовой коры, щелкнув по ней пальцами, снимал ремешок и крышку, брал понюшку табаку и, снова щелкнув пальцами, заключал свою нотацию словами:

     - Осел ты этакий!

     Кажется, всего мучительнее для меня были долгие перерывы, которые делал пан Добжанский, отчитывая меня. Я уже заранее знал, что он сейчас изречет, и десятки раз успевал мысленно повторить эти самые слова раньше, чем он начинал. А он скажет два слова и делает паузу, потом продолжает... Этому не видно было конца.

     Наконец учитель брал длинную тетрадь, разлиновывал ее и на первой строчке сверху писал мне образец для упражнения в каллиграфии:

     "Отчизна моя, ты - как здоровье..."

     Очинив перо, он клал передо мной тетрадь, показывал, как держать руки, и придвигал чернильницу.

     Мне надлежало переписать эту фразу шесть раз, повторяя ее при этом вслух. Пан Добжанский дремал в кресле, а я нараспев твердил:

     - Отчизна моя, ты... Как здоровье! - крикнул я вдруг громко, и учитель очнулся.

     - Спасибо, - сказал он серьезно. Ибо ему со сна показалось, что он чихнул, а я ему пожелал здоровья. Оставаясь в этом заблуждении, он утер нос красным платком и снова понюхал табаку.

     Это повторялось почти каждый день и было для меня единственным развлечением во время урока, тем более что в каллиграфии я упражнялся всегда уже к концу его.

     Сразу после занятий мы обедали. Иногда обед запаздывал, и в этих случаях после каллиграфии учитель задавал мне "на выборку" вопросы из пройденного:

     - Кто тебя сотворил?

     - Бог-отец.

     - Пра-виль-но. А сколько ты знаешь частей света?

     - Семь: понедельник, вторник...

     - Осел! Я спрашиваю про части света.

     - Их пять, пять! Европа, Азия, Африка, Америка, Океания...

     - Хоро-шо. А сколько будет шестью девять?

     - Шестью семь... шестью восемь... шестью девять будет пятьдесят четыре!

     - Пра-виль-но. А кого ты должен любить больше всего на свете?

     - Бога, отечество, маму и брата, пана учителя, а потом - всех людей.

     - Хоро-шо, - хвалил меня учитель.

     Раз я, чтобы избавиться от дальнейших вопросов "на выборку", спросил у него:

     - А Лукашову надо любить?

     - Мо-жно, - объявил пан Добжанский после некоторого размышления.

     - А Валека?

     Учитель посмотрел на меня поверх очков.

     - Ты же сам только что сказал, осел этакий, что следует любить всех людей. Всех, ясно?

     Он опустил голову и через минуту добавил глухо:

     - Да, всех, кроме тех, кто нас предал.

     - А кто нас предал?

     Мне показалось, что пан Добжанский покраснел. Он взял в руки табакерку, потом зачем-то снова поставил ее на стол и ответил:

     - Вырастешь - узнаешь.

     И у него вырвался тяжелый вздох. Видно, то, чего он мне не хотел объяснить, было чем-то очень страшным. Все-таки, хотя я ничего толком не знал, мне стало очень грустно при мысли, что есть человек, которого никто не должен любить. Такой несчастный жил неподалеку от нас, его хату я видел каждый день, а между тем, встреть я его на дороге, я не мог бы снять шапку и сказать ему: "Здравствуйте, почему вы так давно не были у нас?"

     Ибо его у нас никто не ждал.

     Когда кукушка на часах прокуковала один раз, в столовую вошла Лукашова со стопкой тарелок. Книжки и тетради вмиг были убраны со стола, их место заняла скатерть, красная с белыми цветами, и три прибора. Скоро появилась мама, а за ней внесли миску борща с пельменями и полную салатницу гороха.

     Пан Добжанский поздоровался с моей матерью, а когда борщ был разлит по тарелкам, встал и прочитал молитву перед обедом: "Благослови, боже, нас и те дары, что мы вкушаем благодаря твоей щедрости. Аминь".

     После этою мы уселись. Ели молча. И только когда ждали второго блюда, мать спросила:

     - Пан Добжанский, а как Антось сегодня вел себя?

     Учитель потряс головой и, равнодушно посмотрев на меня, ответил:

     - Да так... как всегда.

     - А что новенького на свете?

     Пан Добжанский погладил торчащий над лбом вихор и сказал, уже немного оживившись:

     - На почте я слыхал, что француз зашевелился.

     - А чего он хочет?

     - Как чего, милостивая пани? - воскликнул старый учитель внезапно окрепшим голосом. - Неужто не понимаете? Войны хочет.

     - А нам-то что? Нас это не касается.

     Пан Добжанский так и подскочил на с гуле.

     - Ох, не говорили бы вы таких вещей при ребенке! Нас это больше всего касается, так и знайте!

     - Увидим, увидим, - сказала мама.

     - Конечно, увидим! - подхватил учитель запальчиво. - Боюсь, что тут люди скоро перестанут и в бога верить! - добавил он.

     Глаза у него сверкали, на дряблых щеках выступил багровый румянец. Он взял со стола нож и постукивал им по тарелке.

     - Дай-то бог, чтобы вернулись добрые времена, - сказала мама.

     - Пусть только попробует не дать! - буркнул учитель, сжимая в кулаке нож.

     Мама сурово заглянула ему в глаза.

     - Что такое вы говорите, пан Добжанский?

     Учитель сердито подбоченился.

     - А вы, пани, что говорите?

     Могла вспыхнуть ссора, но, к счастью, в эту минуту нянька внесла два больших блюда. На одном благоухала колбаса с подливкой, на другом было картофельное пюре с салом.

     Наступила тишина до конца обеда. После обеда мама и учитель выпили еще по стакану пива. Нянька убрала со стола, мы встали, и учитель опять прочел молитву:

     "Благодарим тебя, создатель, за пищу, которой ты подкрепил нас. Благословенны твои дары и все дела твои. Аминь".

     Я торопливо поцеловал руку у матери, потом у учителя и побежал во двор. Через минуту-другую, стоя за плетнем, я видел, как учитель в высокой шапке-конфедератке брел к своему дому, опираясь на трость.

     По праздникам, особенно в долгие зимние вечера, у нас бывало очень весело. Приходили ксендз с сестрой, бургомистр, низенький толстяк с женой и тремя дочерьми, старая майорша с двумя внучками, почтмейстер, кассир, секретарь магистрата и письмоводитель почтового отделения. Старшие садились за карты, молодежь играла в лото, в фанты, в жмурки, производя при этом очень много шума. Как-то вечером игры им быстро наскучили, и самая красивая из наших панн, дочка бургомистра, попросила кассира сыграть, чтобы можно было потанцевать под музыку.

     - Не могу, увольте, - отнекивался кассир, - да я и гитару оставил дома.

     - Так мы за ней пошлем! - хором закричали панны.

     - Гитара уже на кухне, - объявил я, и все засмеялись. Кассир за непрошеное вмешательство хотел было надрать мне уши, но две девушки ухватили его за руки, а секретарь между тем выбежал из комнаты и через минуту принес гитару в зеленом чехле.

     Однако кассир все еще упирался.

     - Милые панны, на гитаре не играют танцев. Гитара - инструмент серьезный, почтенный, - говорил он.

     А сам уже проверял струны и подкручивал колышки.

     Барышень было пять, а нас, кавалеров, только трое. И хотя мы призвали на помощь еще почтмейстера, каждому из нас пришлось немало потрудиться. Время от времени моя мать, если у нее выдавалась минута, свободная от обязанностей хозяйки, сменяла нашего тапера, но кассиру недолго удавалось потанцевать: панны утверждали, что мама играет только самые старомодные польки и вальсы.

     На ужин подавали чай, зразы с кашей, иногда - жареную гусятину. В этот вечер всеобщее удовольствие достигло апогея, когда внесли "крупник", подогретую водку с медом, заправленную гвоздикой и корицей. Налили и мне полрюмочки, и стоило мне выпить этот нектар, как я стал другим человеком! Вообразив себя вполне взрослым, я уже говорил "ты" секретарю магистрата, потом тихонько объяснился в любви старшей внучке майорши и в конце концов начал ходить на руках, да так ловко, что пан бургомистр (уже сильно раскрасневшийся) назвал меня "исключительно одаренным мальчиком".

     - Большим человеком будет! - кричал он, стуча по столу.

     Остального я не слышал, так как мама велела мне идти спать.

     Это меня очень огорчило, - ведь я знал, что всегда после ужина кассир поет под гитару.

     Помню его очень живо. Этот еще довольно молодой мужчина предпочитал воротнички пониже, чем у Добжанского, зато хохол над лбом у него был повыше. Он носил зеленый сюртук с высокой талией, голубые брюки со штрипками и отворотами и бархатную жилетку в алых цветочках, а вместо шейного платка - галстук.

     Вот кассиру ставят кресло посреди комнаты. Сев, он кладет ногу на ногу, настраивает гитару и, откашлявшись, начинает:
Иду на вершины Кавказа,

Воли божьей не миновать.

Быть может, погибну я сразу,

И мне больше тебя не видать.



     - Простите! - перебил певца бургомистр. - Выгляни-ка на улицу, пан секретарь, - не подслушивает ли кто под окном.

     Секретарь заверил его, что никто не подслушивает, и кассир, подыгрывая себе на гитаре, снова запел:
А может, в плен возьмут бойца

Кровожадные дикари,

Кто тогда, коль не ты, любовь моя,

В горе утешит меня?



     Тут средняя дочь бургомистра подтолкнула старшую.

     - Это он про тебя, Ядзя, - шепнула она.

     - Меця! - краснея, остановила ее сестра.

     Когда кассир допел эту песню, его попросили спеть еще что-нибудь. Последовала новая "прелюдия" и затем песня:
Ветром и снегом гонима,

Куда летишь ты, пташечка?

Может, заглянешь и в те края,

Где ребенком знали меня?

Расскажи родным про беду мою...

Услыхав, они пригорюнятся ли?

Ты следи, сверкнет ли в глазах слеза,

Когда скажешь, что сын не воротится.



     - Когда скажешь, что сын не воротится... - повторила майорша дрожащим голосом. - Ах, какая песня прекрасная!

     А панны шумно требовали, чтобы кассир спел еще "Летят листья".

     Кассир ударил по струнам, снова откашлялся и запел, несколько понизив голос:


     Летят с ветвей листья, что росли на воле,

     Поет грустно птичка над могилой в поле:

     Не дала ты сынам счастья, родина-мать,

     Все изменилось, в земле они спят.{135}


     В комнате было тихо, как в костеле, слышны были только всхлипывания старой майорши. Вдруг бургомистр схватился за голову.

     - Извините! Выгляни-ка опять во двор, пан секретарь, - не стоит ли тот под окном...

     Секретарь выбежал из комнаты, все гости стали перешептываться. Но во дворе не оказалось никого.

     - Ну, теперь я вам спою кое-что строго запрещенное, - объявил кассир.

     - Побойся бога, человече! - всполошился бургомистр. - Не губи ты нашей почтенной и столь гостеприимной хозяйки! - Он указал на мою мать.

     Но мать беспечно махнула рукой.

     - Э, пусть делают, что хотят. Только одно утешение нам и осталось - послушать иной раз хорошую песню.

     - Вас-то, может, и не тронут, - сказал бургомистр. - Но здесь присутствует его преподобие, он - лицо официальное...

     - Я боюсь только одного бога, - буркнул ксендз.

     - Наконец, здесь я, бургомистр! И если я пострадаю, кто заменит моим детям отца?

     - Ну, ну, бояться нечего, - сказал ксендз. - Никогда я не замечал, чтобы тот подслушивал под окнами.

     - Ему нет надобности ходить под окнами - ведь его дом в трех шагах отсюда, - не сдавался расстроенный бургомистр.

     - А до почты от его дома только верста и двести саженей, - вставил почтмейстер.

     - Так ты хотя бы пой тихонько, не ори во все горло, - сказал бургомистр кассиру.

     - Что за выражения, папа! - возмутилась старшая дочь бургомистра. - Ну, можно ли говорить так про это чудное пение?

     - Видно, наш пан бургомистр метит уже в уездные начальники, - съязвил кассир. - Не бойтесь, не бойтесь! Если кому суждено пасть жертвой, то прежде всего мне...

     - И падешь и падешь! - горячился бургомистр. - Это самый отчаянный революционер во всем городе! - тихо сказал он ксендзу.

     Довольный публичным признанием его революционных заслуг, кассир вытянул ноги так, что они казались еще тоньше обычного, и, вперив взор в старшую дочку бургомистра, запел вполголоса:


     Бегут разбитые мавров отряды,

     Народ их в цепи повязан.

     Еще стоит твердыня Гренады,

     Но косит Гренаду зараза.

     Еще в Альпухаре последние силы

     Сплотились вокруг Альманзора...{136}


     - Чудесно! - воскликнули хором панны, глядя на вращавшего глазами кассира.

     - Кто это сочинил? - с беспокойством осведомился бургомистр.

     - Мицкевич, - отвечал кассир.

     - Ми-цке-вич?! Ну, уж извините, я ухожу! - Бургомистр ударил себя в грудь. - Мне еще слишком много нужно сделать для родины, и я не хочу сгинуть из-за каких-то стишков.

     - А что вы видите опасного в этой песне? - с сердцем спросил ксендз.

     - Что? Да вы это знаете не хуже меня, - отрезал бургомистр. - А мотив? Да если бы эту мелодию заиграл военный оркестр, так я бы первый вышел на площадь в алой конфедератке. Да! И пусть бы меня тогда расстреляли, зарубили, растоптали...

     - С ума ты сошел, Франек?! - воскликнула жена бургомистра.

     - Да, таков уж я! - не слушая ее, кричал раскипятившийся бургомистр. - Если, не дай бог, будет война, все наши здешние удальцы разбегутся по углам. А я покажу, на что я способен.

     - Полно, Франек! Да ты не в себе, право! - унимала его жена.

     - Не беспокойся, я в полном рассудке. И хочу, чтобы все вы знали, до чего я могу дойти, когда меня разозлят! Я - как бомба: пока она лежит спокойно, ее хоть ногой пинай - и ничего. Но стоит искре ее коснуться, и... спасайся, кто может!

     Говоря это громко и взволнованно, бургомистр волчком вертелся между стульями. Но, насколько мне помнится, его грозное мужество не произвело на присутствующих никакого впечатления. Ксендз все помахивал рукой около уха, а кассир небрежно бренчал что-то на гитаре, словно в такт выкрикам бургомистра. Только моя мать одобрительно кивала головой, а заплаканная майорша, кажется, задремала под бурный поток его слов.

     - Однако, господа, пора и по домам, - сказал почтмейстер. - Десять часов.

     - Неужели? - удивился кассир. Для него, когда он пел, время летело незаметно.

     Словно в ответ, кукушка на часах прокуковала десять раз. Дамы пришли в ужас, узнав, что уже так поздно, и дружно собрались уходить.

     Когда няня уложила меня и погасила свечу, передо мной снова, как на яву, встало все, что происходило в гостиной сегодня вечером: я увидел подвижную фигурку пана бургомистра, и желтые ленты на чепце майорши, и почтмейстера, и секретаря, и всех панн. Гости шумно суетились, разговаривали, пели, а бургомистр пугал их своей отчаянной смелостью, кассир играл на гитаре, все было совсем как в действительности, но с той только разницей, что среди гостей я видел какую-то тень, - должно быть, это был тот человек, кого секретарь тщетно искал во дворе под окном. Я хотел указать на него матери, но не в силах был поднять руку. А тень между тем сновала и сновала по комнате, бесшумная, неуловимая, и никто, кроме меня, не замечал ее.

     Потом все исчезло, а когда я открыл глаза, то увидел у печки няню Лукашову, которая, улыбаясь беззубым ртом, говорила:

     - Ага, проснулся! Небось уже новые проказы на уме!

     Было утро. Я и не заметил, как уснул вчера и проспал всю ночь после веселого вечера.
x x x


     В середине марта был мой день рождения, мне пошел восьмой год. За неделю перед тем сапожник Стахурский снимал с меня как-то утром мерку, чтобы сшить мне первые сапоги. И как раз в ту минуту, когда я снял с ноги башмак, чтобы подвергнуться этой операции, к нашему дому подкатил почтовый возок, и из него вылез какой-то юноша, который, как оказалось, привез маме письмо от моего старшего брата.

     Фамилии приезжего я так и до сих пор не знаю, а звали его Леон. Это был юноша лет двадцати, писаный красавец, веселый и удивительно приветливый - он так и льнул ко всем. У мамы он при первой встрече поцеловал обе руки и так много рассказал ей о брате, что она пригласила его погостить у нас несколько дней. Не успел еще пан Стахурский снять с меня мерку на сапоги, как приезжий уже подружился с ним, да так крепко, что обещал даже побывать у него в мастерской. Затем Леон отправился в братнину комнату в мансарде и за несколько минут, видимо, успел очаровать Лукашову, которая отнесла туда его чемодан, - няня моя целый день не переставала говорить о молодом госте. Пану Добжанскому, когда он пришел на урок, Леон поднес неслыханно дорогую сигару, мне, пока я занимался, выстругал из дерева ветряную мельницу, а маме открыл секрет приготовления домашнего пива.

     После обеда наш гость ушел в город и вернулся только поздно вечером. Так было все время, пока он жил у нас. Мы видывали его редко и мельком, но, несмотря на это, он оказывал всем столько услуг, что все мы просто обожали его. Только маме не очень-то нравилось, что он запанибрата с такими людьми, как сапожник Стахурский, столяр Гроховский и колбасник Владзинский. Но мой учитель объяснил ей, что поскольку молодой человек приехал сюда разведать, нельзя ли будет в нашем городе открыть бакалейную лавку, ему нужно заручиться расположением даже и людей низкого звания.

     Удивление матери еще возросло, когда в день моего рождения у нас собрались гости и вдруг оказалось, что пан Леон уже ранее со всеми успел перезнакомиться. Бургомистр обещал ему свое покровительство, когда он откроет здесь лавку, а почтмейстер даже хотел сдать ему внаем две комнаты в своем доме. С секретарем магистрата и письмоводителем почтового отделения Леон был уже на "ты", а обе внучки майорши краснели, когда он заговаривал с ними. И только с кассиром у Леона отношения не наладились: оба как-то косо поглядывали друг на друга.

     Танцев у нас в тот день не затевали, но кассир пришел с гитарой и, как всегда, играл и пел. Одна из панн спросила у Леона, поет ли он. Галантный юноша тотчас взял гитару, но запел что-то такое печальное, что бургомистр сбежал при первых же звуках песни и больше не вернулся, все дамы прослезились, а кассир даже позеленел от зависти. На другое утро Леон уехал, сказав маме, что ему нужно побывать еще в других городках и поискать для своей будущей лавки наиболее подходящее место.

    

... ... ...
Продолжение "Ошибка" Вы можете прочитать здесь

Читать целиком
Все темы
Добавьте мнение в форум 
 
 
Прочитаные 
 Ошибка
показать все


Анекдот 
Бомж подходит к двум студентам, идущим по улице... Один категорически отказывается дать ему денег, другой порылся в кармане - и дал бомжу несколько рублей.

- Зачем ты это сделал?! - спрашивает первый. - Ты же знаешь, что он всё потратит на водку!

- А мы?..
показать все
    Профессиональная разработка и поддержка сайтов Rambler's Top100