Садур, Екатерина - Садур - Праздник Старух на МореПроза и поэзия >> Проза 90-х годов >> Садур, Екатерина Читать целиком Екатерина Садур. Праздник Старух на Море
---------------------------------------------------------------
Из сборника "Праздник Старух на Море", 1998
OCR: Никита 791
---------------------------------------------------------------
I - ЗЕЛЕНАЯ БЕЗДНА
-- Рябина да водка, вот тебе и вся настойка рябиновая, -- сказала
старуха. -- Прямо в бутылку рябины насыпают и отставляют в темное место. А
клюква с водкой -- настойка клюквенная.
-- А на черемухе бывает?
-- Бывает, -- кивнула старуха. -- Бывает на фруктах, на ягодах --
одинаково хорошо...
Водка да рябина. Закусывали мы в подъезде рябиной. Сначала горечью
водки наполняли рот, простудной, сиплоголосой горечью, а потом -- рябиной.
Рябиновая горечь смягченная, бархатистая.
Поздняя осень стояла на "Пражской" за подъездным окном, но заморозков
не было. Осень стояла, покачиваясь на ветру, срывая последние листья с
мерзнущих веток. Листья сохли и корчились. Те, у которых приподнимались
края, напоминали лодочки или грецкие скорлупки; у немногих края
приподнимались так, что лист закручивался в свиток, остальные лежали
распластанные. Сохли, если было сухо, гнили, если было мокро.
Старухи уже не выходили от холода, сидели у окон на кухне, высматривали
на улице красный платок почтальонши, разносившей пенсии по девятым числам.
-- Опять нет надбавки?
-- В следующем месяце обещают, -- привычно отвечала почтальонша.
-- Сама давно на пенсии, а все по квартирам ходишь.
-- Хожу, пока ноги носят. Сейчас на пенсию не проживешь.
-- Жизнь дорогая, -- вздыхала старуха.
-- Смерть дешевая, -- отвечала почтальонша.
-- Не посылает Бог смерти.
-- Не посылает...
И обе замолкали. Почтальонша уходила в тоске, старуха оставалась
тосковать.
Старухи тоскуют оттого, что им близко умирать. В юности они думали,
какая будет жизнь, в старости -- не сколько осталось жить, а сколько
осталось до смерти дней, ночей, недель, в которые слились длинные дни и
ночи. Старухи не знают юности, они забыли, что она у них была.
У стариков должна быть общая одежда, но не одна на всех -- ты поносил,
а теперь моя очередь (старики любят донашивать), -- а специальная одежда без
признаков пола. Наряди старика в юбку и вытянутую кофту, а старуху наряди в
помятые брюки, в несвежую майку в желтых пятнах табачных плевков и в пиджак
такого пошива, который скроет ее впалую грудь, -- и все решат: вот идут
старик и старуха, и никто не подумает, что ранним утром, трясясь и кашляя,
они перепутали одежду.
Вот о чем я думала, пока выписывала осень. Осенью я еще помнила лето,
но постепенно память о нем засыпала, а если вдруг пробуждалась, то резко и
неожиданно от случайного звука или запаха. От свиста электрички на станции
Покровское я вспоминала поезд "Москва--Симферополь" с душными остановками по
дороге в Крым, когда весь городок выстраивается вдоль перрона продавать
кефир и минеральную воду в проносящиеся поезда, а ближе к югу -- ведрами
предлагать алычу и абрикосы. Но остановки настолько коротки, что только и
успеваешь спросить: "Почем?", как поезд трогается, не дослушав ответа. До
конца перрона тянется желтая полоса старушечьих ног в стоптанных тапках, и
ситцевые подолы, спрятав колени, нависают над ведрами фруктов.
А нашим старухам некуда выйти с кефиром, в Москве кефира не надо,
поэтому с утра они садятся по переходам метро просить надбавку к пенсии, а к
вечеру возвращаются в маленькую квартиру на "Пражской".
Запах после дождя, особенно вечером, в теплую погоду, говорил о том,
что вот-вот начнется море, а близость сада и железной дороги и даже иногда
случайный плеск воды еще раз подтверждали предчувствие. Но море все никак не
начиналось, один только машинист в пустой электричке объявлял: "Станция
Красный Строитель".
На "Пражской" в соседнем подъезде жила старуха Раиса Ивановна. По
теплым дням внучек Ромочка выносил ей табуретку на улицу. Она сидела среди
других старух и рассказывала, как стала старая, как ноют ноги и что без боли
она уже и шагу ступить не может, а ей хочется на пруд или на рынок у метро
-- купить букетик астр и поставить на кухне. У нее был сын, он напивался от
тоски, тоскуя, бил мать и спрашивал:
-- Где настойка на рябине?
-- Ты вчера докончил, -- отвечала старуха, прикрывая лицо.
-- А смородиновая где?
-- В шкафу на полке...
Сын доставал смородиновую, но тоска не проходила, и ему снова хотелось
бить старуху, но уже не из-за смородиновой, а просто от пустоты.
Девятого числа каждого месяца старуха шла в магазин "Продукты" и
покупала два пакетика карамели "Сюрприз", один для сына, другой для Ромочки.
Мне было одиннадцать лет, и моя бабка посылала меня в магазин за хлебом
и кефиром и заставляла покупать кефир для старухи.
-- Раис Иван-на! -- торопливо кричала я, подходя к окну.
Она бралась руками за решетку, вытягивалась вперед, вжимаясь лицом в
железные прутья, и благодарила за кефир. Руки у нее были бы красивыми, если
бы не старость. Пальцы казались тонкими и легкими, но вспухшие вены и желтая
морщинистая кожа делали их страшными.
-- Может, зайдешь на минутку? -- каждый раз просила старуха. -- Я же на
первом этаже живу. Невысоко.
И мне приходилось заходить. Мы сидели молча. Иногда старуха говорила:
-- Топят еле-еле. А погода, видишь, как скачет? Тяжело для здоровья,
милая, ох как тяжело! Ну что, много вам в школе задают?
Часто в магазине "Продукты" я встречала Ромку. Он покупал для отца
портвейн и сигареты. Я никогда не думала о нем, даже не замечала, какой он,
и только однажды случайно разглядела.
Был конец февраля. Снег уже местами стаял, показав свалявшуюся
прошлогоднюю траву. Ромка бежал вдоль пруда с Митей Козликом и еще какими-то
дворовыми, которых я не знала по именам. Их лица были угрюмыми, скучными, и
только Ромкиного лица я никак не могла увидеть. Он смотрел на Козлика. Они
бежали позади всех.
-- Прилагательное -- это то, что прилагается к существительному, --
объяснял Козлик на бегу, -- и отвечает на вопрос "какой?". Понимаешь?
-- Ты только не смейся, Митя, над тем, что у меня случилось, -- сказал
Ромка и вдруг остановился. Он снял сапог и следом стащил носок с дыркой на
пальце. Он был одет в теплую куртку, школьные штаны, зимние сапоги. Вернее
сказать, он остался в одном сапоге, а другой держал в руках. Он был весь
закрыт от меня одеждой, и только его лицо, кисти рук и ступня, с розовой
потертостью на мизинце, остались открытыми. Зимой у всех видны только лица и
ладони, а если вдруг где-нибудь в метро среди зимы случайно приподнимется
рукав, открывая бледное запястье, и дальше поползет к локтю, то уже невольно
все взгляды вагона обовьются вокруг этого запястья и вдоль прожилок потекут
за рукав. Поезд трясется под землей, и чья-то слабая рука ухватилась за
поручни, спасаясь от тряски, и серолицые, унылые не сводят с нее глаз. А тут
над осевшим снегом он держал голую ногу, и из распахнутого ворота куртки
торчала тонкая шея.
-- Больно? -- участливо спросил Козлик.
-- Что, не видишь, шкура лопнула?
-- Вон уставилась, -- показал Козлик на меня.
Ромка тут же обернулся, он думал, что я буду смеяться. А я думала, что
вот белый снег острого холода и над ним -- его ступня теплой белизны.
-- Иди давай! -- крикнул Ромка.
Но я не пошевелилась.
-- Что встала? -- подтянул Козлик. И даже дворовые где-то далеко
впереди остановились и смотрели на меня.
-- Влюбилась? -- кривенько усмехнулся Козлик. -- Эй, Ромыч, она
влюбилась!
И тогда я засмеялась:
-- Назаров, у тебя нога как простокваша!
-- Что-что она говорит? -- переспросил он Митьку.
-- Что ты разул свою простоквашу? -- крикнула я. -- Простокваша ты
разутая!
Он хотел побежать за мной, но наступил голой ногой на снег и обжегся
холодом. Я отбежала в сторону и стала притопывать и приплясывать на месте,
показывая, как ходит Ромка по снегу в одном сапоге.
-- Сейчас получишь! -- крикнул Козлик, оскалив тонкое личико. -- Ох как
ты сейчас получишь!
Тогда я совсем развеселилась. Я стала приседать и кричать:
"Ме-е-е, Козлятина, ме-е-е!", изображая Козлика, и Козлик за мной
побежал. Он бегал очень быстро, и я думаю, что он бы с легкостью нагнал
меня, если бы по пути мне не встретился подъезд старухи Раисы. Я вбежала к
ней в квартиру, даже не позвонив, потому что она забыла закрыть дверь, и
следом за мной влетели Митька и Ромка.
-- Это мой дом! Мой! -- кричал Ромка.
-- Пошла отсюда! Пошла! -- привизгивал Козлик.
А старуха Раиса сидела на кухне у батареи. Она включила газ для тепла,
все четыре конфорки, и поставила чайник. Чайник давно кипел, и пар оседал на
оконных стеклах. Она крошила хлеб в коробку кефира, неряшливо ела и плакала.
-- Спасите! -- крикнула я, протискиваясь между ее табуреткой и
батареей. -- Помогите! Они преследуют меня ни за что ни про что! -- Но по
пути успела выключить чайник.
От неожиданности Ромка с Митькой замерли в дверях.
-- Вон! -- сказала старуха мальчишкам и тонким пальцем указала на
дверь.
-- Да она... -- начал было Ромка.
-- Пойдем, Ромыч, -- подтолкнул Козлик и незаметно, из-под полы куртки
показал мне кулак.
Мы остались со старухой вдвоем. Она доела хлеб, разбухший от кефира, и
выпила жидкие остатки со дна коробки. По подбородку белой полоской потек
кефир, но она не заметила.
-- Вкусно! -- улыбнулась она и посмотрела на меня в упор серыми
свинцовыми глазами. Мы замерли.
Я думала: она видит меня насквозь. Она знает, что я ее обманула. Сейчас
она спросит у меня, почему я убежала от Козлика и от ее любимого внука, и
что я ей отвечу?
Старуха не сводила с меня круглых выпуклых глаз. Она следила за каждым
моим движением и вдруг вытащила пластмассовую челюсть изо рта и подала мне.
-- Вот, полоши в штакан, -- прошамкала старуха. Размокшие кусочки хлеба
прилипли к коричневым зубам. Я оглядывалась в поисках стакана, но старуха
неожиданно передумала.
-- Дафай-ка луше погофорим, -- вставила челюсть обратно и опять
пронзительно уставилась на меня. Мы молчали.
-- А ведь и я молодая была, -- сказала она наконец.
-- Когда? -- услужливо спросила я, думая, что бы мне рассказать про
Ромку и Козлика так, чтобы походило на правду.
-- Шестьдесят лет назад, -- ответила старуха -- Я была хорошенькая,
только росту не очень высокого. Такая хорошенькая, что меня называли
Куколка. Лицо круглое, на щеках ямочки, глаза -- на пол-лица и мелкие
кудряшки! Не то что сейчас! -- Она вытянула клок седых волос, намотала на
палец и строго спросила: -- Не веришь, что я была красивой?
-- Не верю, -- машинально ответила я.
-- Это ничего, -- засмеялась старуха. -- Вот станешь такой, как я,
тогда поймешь. Меня называли Куколкой, а я, глупая, обижалась. Ку-кол-ка.
Повтори!
Я послушно повторила.
-- Вон дождик пошел, -- вздохнула старуха. -- Самый первый в этом году.
Совсем мелкий. Едва моросит... Грустно мне, грустно... Сейчас все старики
грустят. Жизни-то совсем не осталось, уж скорей бы конец!
Я давно перестала ее бояться, и даже ее руки больше меня не пугали.
Точно так же я перестала ее жалеть.
-- Ну как Раис Иван-на? -- спросила бабка, когда я вернулась домой.
-- Хорошо, -- ответила я. -- Хочет умереть.
Иногда она снилась мне во сне. Как будто я иду к ней с подарком: каждое
воскресенье моя бабка посылала ей селедку; она отламывала голову, а
оставшуюся часть проворно выедала до хвоста.
Мне снилось, как она сидит над селедкой, трясет головой и укоряет меня:
-- Не жалко тебе меня, не жалко! -- И тяжелые прозрачные слезы бегут по
ее лицу, наполняют до дна каждую морщинку, переливаются через край и стекают
с подбородка. -- Старая я стала, никому совсем не нужна. Что же ты совсем не
приходишь ко мне, не говоришь? Ты геометрию сделала?
Однажды в мае нас повели в бассейн. И параллельный класс, где учились
Роман и Митька, тоже повели. Нас всех выстроили парами, мы держали в руках
целлофановые мешочки с купальниками, полотенцами и резиновыми шапочками.
У нас в классе училась второгодница Женя Дичко. Она была из детдома. В
десять лет ее взяли на воспитание дальние родственники. Она говорила "че?"
вместо "что?", и когда к ней обращались даже по пустяку, она всегда
недоверчиво отвечала: "Тебе чего? Чего надо? А, понятно!" Хотя ничего ей
было не понятно. Когда она пришла к нам в класс, маленькая Галя сказала:
-- В детдоме всех детей бьют воспитатели.
-- У нас был очень хороший детдом, -- горячо ответила Женя. -- У нас
почти не били, а если били, то только за дело!
-- А это что? -- спросила Галя. -- Откуда у тебя этот синяк?
-- Это меня мамка моя, тетя Маруся, поколотила, -- тут же объяснила
Женя. -- За дело, конечно. Я кефир на коврик в коридоре пролила.
У нее были толстые вывороченные губы и широкие плечи. И сейчас, когда я
вспоминаю эту Женю Дичко, я даже точно не могу припомнить ее лицо -- просто
дрожащие губы и косая сажень в плечах. И эти дрожащие губы выговаривали в
тоске: "Мои родители не любят меня! Они мной тяготятся!" Я привыкла слышать
от нее только: "Ну че! Ты смотри у меня!", а тут вдруг это "тяготятся",
сорвавшееся с языка и на всю жизнь надорвавшее мне сердце.
В душевой перед бассейном Женя Дичко стояла под струями воды --
широкая, в крупных родинках, и ее уже почти совсем по-взрослому развитая
грудь подпрыгивала после каждого шага. Взрослое и детское все еще боролись в
ее широком теле, и эта борьба из ребенка превращала ее в подростка.
Превращение казалось мне уродливым, и я все слышала, как с ее толстых губ
срывается: "Они тяготятся... тяготятся..." -- и передергивалась.
Женя Дичко надела купальник, белый в черную клеточку, с пластмассовыми
чашечками, вшитыми на месте груди, разбежалась по кафельному полу, прыгнула
в бассейн и поплыла баттерфляем. По дороге она нагнала Митьку Козлика и
отвесила ему крепкий подзатыльник. Митька нырнул с головой и хлебнул воды.
Женя захохотала.
После бассейна Женя Дичко подошла к двери в раздевалке, я всегда
думала, что там стенной шкаф для забытых вещей; но она молча припала к
замочной скважине.
-- Ну ты того, -- сказала она мне. -- Иди, посмотри!
Я нагнулась и увидела соседнюю душевую и пар от горячей воды. У окна
стоял Ромка-Простокваша совершенно голый, с длинным полотенцем на голове.
Рядом прыгал Митька, засовывая ногу в штанину школьных брюк. Оба они были
бледные, худые, и точно так же детство в их телах боролось с юностью, и
юность побеждала -- с хрустом раздвигала в стороны плечи и вытягивала ноги.
Все. Их плечи были уже не детскими и совсем не такими, как у девчонок.
-- Ну и что? -- сказала я.
-- Ты че, не понимаешь, что ли? -- засмеялась Женя Дичко. -- Хочешь, с
улицы подойдем к окну, спрячемся в кустах. Там их душевая как на ладони.
Но мне стало стыдно Жени Дичко, мне не хотелось толкаться с ней под
окнами. Я представила, как Ромка перед маленьким зеркальцем расковыривает
прыщик на своем красивом лице, а Женя Дичко смотрит из кустов, отодвинув
зеленую веточку.
-- Ну, Зоя, ну пойдем, -- тянула Женя, через каждое "ну" все
настойчивее и настойчивее предлагая мне свою дружбу. -- Пойдем, Зоя, а то я
так боюся одна!
Назавтра я сама подошла к Ромке.
-- Знаешь что, Простокваша, -- и вытянула руку. На запястье у меня
висели синие стеклянные бусы. -- Это тебе. Носи на здоровье.
Надо сказать, что эти бусы в детстве мне отдала бабка. Я сидела в ее
комнате, и она раскладывала на столе свои украшения из полиэтиленового
мешочка, который она прятала в старых штопаных чулках. У нее было несколько
золотых колец, одно даже с маленьким бриллиантом, но мне они не нравились.
Они казались мне плоскими и мутными, такими же, как серьги в бархатных
коробочках.
Мне нравились бусы. Яркие стеклянные бусы в несколько рядов -- красный,
синий, фиолетовый. Я плакала. Я умоляла бабку отдать мне эти бусы. Обещала
хорошо учиться. Но бабка была неумолима.
-- Куда ты в них сейчас? Отдам, когда вырастешь!
Но был еще один мешочек с порванным ожерельем. Синие стеклянные бусинки
раскатились по дну и светились даже сквозь мутный полиэтилен. Бабка отдала
мне этот мешочек.
-- Нанижи на нитку и носи на здоровье!
Но я не стала низать их на нитку, я просто любовалась на них, не
развязывая мешочка, а потом потеряла среди игрушек. И нашла через несколько
лет, в мае, вернувшись из бассейна.
-- Пусть все, что я захочу, сбудется в жизни, -- загадала я и продела
нитку в самую большую бусинку. И дальше нашептывала на оставшиеся маленькие:
-- Будет со мной, будет моим. Будет со мной, будет моим!
-- Но ведь я же не девка, чтобы безделушки носить, -- удивился Ромка,
снимая ожерелье с моей руки.
-- Все равно возьми, -- сказала я. -- Пусть у тебя лежит.
Ночью мне приснилась старуха Раиса Ивановна. Она манила меня тонким
длинным пальцем, но я не шла. Тогда она стала им грозить. "Смотри у меня, --
говорила она, -- смотри! Я теперь поняла, зачем ты приходишь ко мне каждый
день с хлебом и кефиром! Так ты не для меня стараешься, да? Ты зачем моему
внучеку подарила заговоренные бусы? О, я теперь поняла твою доброту ко мне!
Теперь-то я наконец раскусила, зачем ты приходишь и зачем ты подглядываешь
за ним!"
Наутро в воскресенье я должна была нести ей кефир и селедку, но я
боялась.
-- Милая моя, -- сказала старуха и заплакала, когда я все же протянула
ей пакет с кефиром сквозь прутья оконной решетки. -- Только ты обо мне и
заботишься! Я им не нужна, не нужна, ни сыну, ни внучеку...
Но мне слышалось совсем другое.
-- Я все знаю, все, -- казалось мне, шепчет старуха. -- Ты заговорила
бусы, заговорила... Ты страшная, темная ты! Ты только хочешь казаться
добренькой. Я тебя разгадала...
-- Ты сделала уроки? -- привычно спросила старуха.
И я, радуясь вопросу, ответила:
-- Нет, даже не садилась.
И тут же попросилась домой, но старуха не пустила.
-- Я хочу умереть, -- сказала она мне через решетку.
-- И я тоже хочу, -- ответила я, но она не заметила.
-- Тошно мне, тошно. Старая я стала, глаза не видят совсем, ноги не
ходят. Знаешь как без глаз плохо? А без ног?
-- Я хочу умереть, -- снова повторила я.
-- Да что ты, милая, да что ты! -- замахала на меня старуха. И я
пожалела о сказанном. Я не хотела ее пугать. С раннего детства во мне что-то
ныло, не переставая, иногда я забывала об этом, но с годами ощущение
усиливалось настолько, что порой я не знала, куда от него деться. Я думала,
что старуха расскажет мне о смерти. Но она ничего не знала.
Знала только Галя. Я встретила ее сразу же, как вышла от старухи.
Старуха выплакалась досуха, до дна. Ее глаза покраснели и остро поблескивали
на маленьком круглом лице. Губы подпрыгивали и шепотом выговаривали наши
имена. Старуха не-
отрывно, пронзительно смотрела на нас.
-- Побегаем? -- предложила Галя и побежала, не дожидаясь ответа. Я
побежала за ней. Галя была маленькая, ниже меня на голову, и я думала, что
вот-вот нагоню ее, но, когда я протягивала руку, чтобы схватить ее за
розовый шарфик в коричневую клеточку, она резко отскакивала в сторону и
удивленно оглядывалась на меня. Она смотрела так, как будто бы мы вовсе не
договаривались бегать и она удивлялась, почему это я ее преследую.
-- Ты что, Галя? -- спросила я и остановилась.
Тогда она тоже остановилась и снова предложила:
-- Побегаем?
И мы снова помчались, заглатывая на бегу пыль Варшавского шоссе. И
вдруг мне показалось, что она куда-то ведет меня. Мы бежали к Чертановским
прудам. Когда я выдыхалась и мне становилось тяжело, она останавливалась
поодаль, поджидая меня, но, как только я приближалась, она сразу же
бросалась бежать и снова удивленно улыбалась из-за плеча. У нее было
маленькое кукольное личико, но не хорошенькое личико немецких кукол из
магазина, а неподвижное лицо пластмассового пупса с круглыми серыми глазами,
круглым ртом и желтыми кудряшками, падающими на глаза. И вдруг я поняла, что
мы с ней как-то связаны, и бежать за ней стало не весело, а жутко.
Галя скрылась в подъезде высотного дома. Сразу же, как я вбежала за
ней, на лестнице погас свет.
-- Поймай меня, -- позвала Галя с верхней площадки.
Я медленно поднялась по ступеням, остановилась на той площадке, откуда
доносился ее голос, и прислушалась. Из угла раздалось сдавленное хихиканье и
сверкнули два круглых глаза. Я тут же вытянула руку, но поймала пустой
воздух.
-- Обманула! -- засмеялась Галя сверху.
-- Ах ты дрянь! -- разозлилась я и побежала по ступенькам.
Но следующий этаж снова был пуст.
Я пробегала этаж за этажом и все никак не могла ее догнать, а когда
звала ее, она не откликалась. Иногда я останавливалась передохнуть, в доме
было двадцать четыре этажа; и я бы просто не смогла пробежать их разом. Во
время остановок я думала, что Галя давным-давно спустилась вниз, незаметно
прошла мимо меня в темноте и выбежала на улицу. Но тут же откуда-то из угла
раздавалось придушенное хихиканье, и я поднималась все выше и выше.
-- Ты что, видишь в темноте? -- наконец не выдержала я.
-- А ты, что ли, видишь? -- ответила она откуда-то сверху.
-- Я не вижу.
-- И я не вижу.
Больше она не откликалась.
Наконец я увидела узенькую полоску света. Она лилась из приоткрытой
чердачной двери, и я обрадовалась ей, как избавлению. Я открыла дверь и
через окно вылезла на крышу.
Крыша была пуста. Одни только трубы и провода, натянутые между
телевизионными антеннами. Я думала: дойду до самого края и посмотрю вниз.
Дул ветер, и мне приходилось нагибаться вперед, почти ложиться на его
холодный пронзительный поток, потому что так было легче ему сопротивляться.
И вдруг я увидела Галю. Она стояла ко мне спиной, но потом оглянулась,
подняла свое зыбкое лицо и сказала:
-- Ох и долго же я тебя жду!
Но я ничего не ответила, я бросилась к ней. Но она тут же отбежала на
край крыши и сделала "ласточку".
-- Поймай меня! -- крикнула она, заглушая ветер.
Она смотрела вниз, ее мелкие кудряшки свесились с лица и потянулись к
земле. А я боялась подойти.
-- Вернись назад, -- попросила я. -- Я тебя простила.
Тогда она удивленно посмотрела на меня:
-- Но ведь я же перед тобой ни в чем не виновата.
-- Не виновата, -- повторила я. -- Ты разобьешься насмерть!
Галя раскачивалась на самом краю крыши. От ветра ее платье взлетело
вверх и закрыло лицо.
-- А смерти нет! -- крикнула она.
-- Как это нет? -- поразилась я, приближаясь к краю. -- Старуха в
четвертом подъезде умерла, а за ней старик. Ты помнишь их гробы? Такие
красные с крестами на крышке. Их увезли на кладбище и зарыли в землю.
-- Ну и что? -- засмеялась Галя, убегая от меня по краю крыши. -- А ты
знаешь, что они там делают под землей?
-- Они гниют.
-- Ну и что?
И дальше я не успела ее расспросить, потому что она нагнулась и
крикнула вниз:
-- Ромка! Простокваша!
И тогда я подбежала к краю -- посмотреть, но тут же отпрянула. Я никого
не увидела: одна только зеленая бездна ахнула мне навстречу, взглянула
глазами-листочками из палисада. Два синих пруда, как огромные ученические
очки, лежали на дне в черной каемке песка. И еще что-то темное, свистящее
мелькнуло на миг и тут же спряталось в тень от деревьев. Это темное
выглянуло из другого мира, о котором я смутно догадывалась. И вот сейчас,
когда все мои догадки и предчувствия уже готовы были открыться, я
испугалась.
-- Простокваша! -- снова крикнула Галя, нависая над бездной.
Но ее пронзительный голос так и не достал до дна. Дул сильный ветер, и
ее крик отнесло на соседние крыши. Высоко над крышами пронесся ее крик, а
внизу, со дна бездны, синеглазо следили пруды. Смотрели за полетом.
-- А сынок-то мой как будто бы не один, -- рассказывала мне старуха и
мяла клубнику столовой ложкой в тарелке с молоком. И я сразу подумала, что у
него завелась тайная любовь, которую он скрывает. Но старуха сказала: -- Мне
кажется, что в нем притаились два человека. Он когда трезвый, то такой
добрый, ласковый, даже шутит со мной. А как напьется, то сразу же как зверь.
И откуда в нем такое берется? Я настойки всю жизнь делала. Настойки и
наливки. Я не знала, что они его погубят. Он еще мальчишкой таскал их с
кухни. Так и пристрастился. Два человека в нем, два... -- Старуха заплакала.
-- Но сейчас я вижу, что второй, злобный, прокрался в него трезвого... Он
глядит на меня трезвый, и я вижу -- хочет ударить. Руку заносит, но не бьет,
а чешет затылок...
Я верила ей, каждому ее слову. Она точно так же двоилась в моем
сознании, и точно так же в ней явной проскальзывала старуха из снов.
-- Ты зачем внучека Простоквашей зовешь? Ему это обидно, -- говорила
она с укором, а мне казалось, что с угрозой.
Я клялась, что больше не буду, но каждый раз, когда встречала его, не
могла удержаться и кричала вслед: "Простокваша!", а потом забывала о нем, и
он забывал обо мне, зато старуха снилась мне почти каждую ночь.
-- Милая моя, -- сказала она мне во сне. -- Я умру через три года! --
Она сложила пальцы точно так же, как дети, которые показывают возраст, и
повторила: -- Через три... -- И мне тут же стало ее жалко. -- А ты, ты
умрешь нескоро... -- И она засмеялась, снова испугав меня.
Через три года Ромка стал носить мои бусики, но в мою сторону даже не
смотрел. Он, наверное, забыл, что это я их ему подарила. В нем по-прежнему
боролось юное и детское. Детство ненавидело юность, ревновало и наперекор
выступало прыщичками на лице, а юность в ответ превращалась в пух над
верхней губой. Митька Козлик стал сутулым и сиплоголосым, и на него я даже
не смотрела.
У метро "Пражская" бродили подросшие Женя Дичко и Галя Бабич. Они
ходили от рынка к пивным ларькам, а от ларьков спускались к прудам. Я
видела, что они тоже тоскуют, как и все жители станции "Пражская",
короткопалая, с бугристыми ладонями Женя Дичко и тоненькая Галя в
сапогах-ботфортах с красными отворотами выше колен. С годами неподвижность
Галиного лица прошла, и осталось усталое личико в тонких кудряшках. Женя
Дичко иногда поколачивала слабенькую Галю, а Галя в ответ огрызалась.
Летом они сидели на прудах и боязливо высматривали мальчиков. Иногда
купались и уплывали дальше всех -- к середине пруда, мимо домика с лебедями.
Потом шли в коммерческий магазин "Собина" смотреть на платья. А если магазин
не работал, то Женя Дичко открыто курила перед витриной. Галя курила тайно.
Они не понимали, что с ними происходит.
Под нашим домом меняли трубы. Рабочие вырыли длинную канаву под окнами
первого этажа. Они стояли по пояс в земле и матерились. Под землей узлами
переплетались корни деревьев, особенно разрослись корни сирени. Рабочие
вырывали их и вы-
брасывали из канавы вместе с комьями грязи. Наверху, на деревянном
мостике, перекинутом через канаву, стояли второклассники и внимательно
смотрели за тем, что происходит под землей.
Я сидела на кухне у старухи, когда вошел Ромка в моих бусах.
-- Что ты как девка ходишь? -- сказала ему старуха и длинными пальцами
потянулась к его горлу. Но он отстранил ее руку.
-- Мое дело.
И старуха отступила.
-- Рома, не бери настойку из шкафа, -- жалко попросила она.
-- Я клюквенную возьму, бабушка.
-- Оставь клюквенную, -- умоляла старуха, -- а то придет Вадим и будет
меня бить.
-- Он же не любит клюквенную. -- И Ромка открыл шкаф.
-- Да ему все равно! Он придет, ему хоть что подавай, хоть клюквенную,
хоть водку. А так -- пустой шкаф. Ведь побьет, точно побьет!
-- Не побьет, -- отмахнулся Ромка, забирая настойку из шкафа.
Старуха подслеповато щурилась:
-- Оставил, родимый?
-- Оставил, оставил, -- сказал Ромка, уходя. А мне шепнул: -- Приходи в
третий подъезд.
Я стала отпрашиваться у старухи почти сразу же, как он ушел, но старуха
умоляла:
-- Посиди, пока не придет сын!
И мы молча сидели. А когда он пришел, то первым делом ударил ее
наотмашь, но не сильно и даже, я думаю, совсем не больно. Просто мокрый
чавкающий шлепок. Старуха сразу же указала ему на шкаф и даже не заплакала.
И когда он увидел, что в шкафу пусто, он не стал ее бить, а только сплюнул и
сказал: "Будь ты проклята, старая! Будь проклята!" Еще несколько раз
повторил заплетающимся языком и ушел. Старуха засмеялась:
-- Там под столом, видишь, стоит коробка с луком? Под луком на самом
дне я припрятала две бутылки рябиновой. Достань их и иди!
Я обрадовалась легкости просьбы и скорому моему освобождению. Я нашла
ее бутылки и выбежала на улицу. Я видела, как она позвала рабочих,
возившихся под окном:
-- Угощайтесь, милые!
Они сначала не поняли, о чем это она, но один все же вылез из канавы и
подошел к ней. Она молча протянула ему обе бутылки в просвет между прутьями
решетки и снова опустилась на табуретку. Рабочие пили прямо в канаве за
здоровье старухи, подмигивали друг другу и потешались над ней, а она
улыбалась им в ответ.
... ... ... Продолжение "Праздник Старух на Море" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |