Николай Лесков - Лесков - Овцебык Читать целиком Н.С.Лесков. Овцебык
----------------------------------------------------------------------------
Собрание сочинений в 11 томах. Т. 1
Государственное издательство художественной литературы, М.: 1956
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
Рассказ
Питается травою, а при недостатке ее и лишаями.
Из зоологии.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Когда я познакомился с Василием Петровичем, его уже звали "Овцебыком".
Кличку эту ему дали потому, что его наружность необыкновенно напоминала
овцебыка, которого можно видеть в иллюстрированном руководстве к зоологии
Юлиана Симашки. Ему было двадцать восемь лет, а на вид казалось гораздо
более. Это был не атлет, не богатырь, но человек очень сильный и здоровый,
небольшого роста, коренастый и широкоплечий. Лицо у Василия Петровича было
серое и круглое, но кругло было только одно лицо, а череп представлял
странную уродливость. С первого взгляда он как будто напоминал несколько
кафрский череп, но, всматриваясь и изучая эту голову ближе, вы не могли бы
подвести ее ни под одну френологическую систему. Прическу он носил такую,
как будто нарочно хотел ввести всех в заблуждение о фигуре своего "верхнего
этажа". Сзади он очень коротко выстригал весь затылок, а напереди от ушей
его темно-каштановые волосы шли двумя длинными и густыми косицами. Василий
Петрович обыкновенно крутил эти косицы, и они постоянно лежали свернутыми
валиками на его висках, а на щеках загинались, напоминая собою рога того
животного, в честь которого он получил свою кличку. Этим косицам Василий
Петрович более всего был обязан своим сходством с овцебыком. В фигуре
Василия Петровича, однако, не было ничего смешного. Человек, который
встречался с ним в первый раз, видел только, что Василий Петрович, как
говорится, "плохо скроен, да крепко сшит", а вглядевшись в его карие, широко
расставленные глаза, нельзя было не видать в них здорового ума, воли и
решительности. Характер Василия Петровича имел много оригинального.
Отличительною его чертою была евангельская беззаботливость о себе. Сын
сельского дьячка, выросший в горькой нужде и вдобавок еще рано осиротевший,
он никогда не заботился не только о прочном улучшении своего существования,
но даже никогда, кажется, не подумал о завтрашнем дне. Ему отдавать было
нечего, но он способен был снять с себя последнюю рубашку и предполагал
такую же способность в каждом из людей, с которыми сходился, а всех
остальных обыкновенно называл кратко и ясно "свиньями". Когда у Василия
Петровича не было сапогов, то есть если сапоги его, как он выражался,
"совсем разевали рот", то он шел ко мне или к вам, без всякой церемонии брал
ваши запасные сапоги, если они ему кое-как всходили на ногу, а свои осметки
оставлял вам на память. Дома ли вы или нет, Василию Петровичу это было все
равно: он располагался у вас по-домашнему, брал, что ему нужно, всегда в
возможно малом количестве, и иногда при встрече говорил, что он взял у вас
табаку, или чаю, или сапоги, а чаще случалось, что и ничего не говорил о
таких мелочах. Новой литературы он терпеть не мог и читал только евангелие
да древних классиков; о женщинах не мог слышать никакого разговора, почитал
их всех поголовно дурами и очень серьезно жалел, что его старуха мать -
женщина, а не какое-нибудь бесполое существо. Самоотвержение Василия
Петровича не имело границ. Он никогда не показывал кому-нибудь из нас, что
он кого-нибудь любит; но все очень хорошо знали, что нет жертвы, которой бы
Овцебык не принес для каждого из своих присных и знаемых. В готовности же
его жертвовать собою за избранную идею никому и в голову не приходило
сомневаться, но идею эту нелегко было отыскать под черепом нашего Овцебыка.
Он не смеялся над многими теориями, в которые мы тогда жарко верили, но
глубоко и искренно презирал их.
Разговоров Овцебык не любил, делал все молча, и делал именно то, чего
вы в данную минуту менее всего могли от него ожидать.
Как и почему он сошелся с маленьким кружком, к которому принадлежал и я
во время моего непродолжительного житья в нашем губернском городе, - я не
знаю. Овцебык года за три перед моим приездом окончил курс в курской
семинарии. Мать, кормившая его крохами, сбираемыми ради христа, с
нетерпением ждала, когда сын сделается попом и заживет на приходе с молодою
женою. Но у сына и мысли не было о молодой жене. Жениться Василий Петрович
не имел ни малейшего желания. Курс был окончен; мать все осведомлялась о
невестах, а Василий Петрович молчал и в одно прекрасное утро исчез
неизвестно куда. Только через полгода прислал он матери двадцать пять рублей
и письмо, в котором уведомлял нищенствующую старуху, что он пришел в Казань
и поступил в тамошнюю духовную академию. Как он дошел до Казани, отломав
более тысячи верст, и каким образом достал двадцать пять рублей - это
осталось неизвестным. Овцебык ни слова не написал об этом матери. Но не
успела старуха порадоваться, что ее Вася будет когда-нибудь архиереем и она
будет тогда жить у него в светлой комнатке с белой печкою и всякий день по
два раза пить чай с изюмом, Вася как будто с неба упал - нежданно-негаданно
снова явился в Курске. Много его расспрашивали: что такое? как? отчего он
вернулся? но узнали немного. "Не поладил", - коротко отвечал Овцебык, и
больше от него ничего не могли добиться. Только одному человеку он сказал
немножко более; "Не хочу я быть монахом", а больше уж никто от него ничего
не добился.
Человек, которому Овцебык сказал более, чем всем прочим, был Яков
Челновский, добрый, хороший малый, неспособный обидеть мухи и готовый на
всякую службу ближнему. Челновский доводился мне родственником в каком-то
далеком колене. У Челновского я и познакомился с коренастым героем моего
рассказа.
Это было летом 1854 года. Мне нужно было хлопотать по процессу,
производившемуся в курских присутственных местах.
В Курск я приехал в семь часов утра в мае месяце, прямо к Челновскому.
Он в это время занимался приготовлением молодых людей в университет, давал
уроки русского языка и истории в двух женских пансионах и жил не худо: имел
порядочную квартиру в три комнаты с передней, изрядную библиотеку, мягкую
мебель, несколько горшков экзотических растений и бульдога Бокса, с
оскаленными зубами, весьма неприличной турнюрой и походкой, которая слегка
смахивала на канкан.
Челновский чрезвычайно обрадовался моему приезду и взял с меня слово
непременно остаться у него на все время моего пребывания в Курске. Сам он
обыкновенно бегал целый день по урокам, а я то навещал гражданскую палату,
то бродил без цели около Тускари или Сейма. Первую из этих рек вы совсем не
встретите на многих картах России, а вторая славится особенно вкусными
раками, но еще большую известность она приобрела через устроенную на ней
шлюзовую систему, которая поглотила огромные капиталы, не освободив Сейма от
репутации реки, "неудобной к судоходству".
Прошло недели две со дня приезда в Курск. Об Овцебыке никогда не
заходило никакой речи, я и не подозревал вовсе существования такого
странного зверя в пределах нашей черноземной полосы, изобилующей хлебом,
нищими и ворами.
Однажды, усталый и измученный, возвратился я домой часу во втором
пополудни. В передней меня встретил Бокс, стороживший наше жилище гораздо
рачительнее, чем восемнадцатилетний мальчик, состоявший в должности нашего
камердинера. На столе в зале лежал суконный картуз, истасканный донельзя;
одна грязнейшая подтяжка с надвязанным на "ее ремешком, просаленный черный
платок, свитый жгутом, и тоненькая палочка из лесной орешины. Во второй
комнате, заставленной книжными шкафами и довольно щеголеватою кабинетною
мебелью, сидел на диване запыленный донельзя человек. На нем были ситцевая
розовая рубашка и светло-желтые панталоны с протертыми коленями. Сапоги
незнакомца были покрыты густым слоем белой шоссейной пыли, а на коленях у
него лежала толстая книга, которую он читал, не нагиная головы. При входе
моем в кабинет запыленная фигура бросила на меня один беглый взгляд и опять
устремила глаза в книгу. В спальне все было в порядке. Полосатая
холстинковая блуза Челновского, в которую он облачался тотчас по возвращении
домой, висела на своем месте и свидетельствовала, что хозяина нет дома.
Никак я не мог отгадать, кто этот странный гость, расположившийся так
бесцеремонно. Свирепый Бокс смотрел на него как на своего человека и не
ласкался только потому, что нежничанье, свойственное собакам французской
породы, не в характере псов англо-саксонской собачьей расы. Прошел я опять в
переднюю, имея две цели: во-первых, расспросить мальчика о госте, а
во-вторых - вызвать своим появлением на какое-нибудь слово самого гостя. Мне
не удалось ни то, ни другое. Передняя по-прежнему была пуста, а гость даже
не поднял на меня глаз и спокойно сидел в том же положении, в котором я его
застал пять минут назад. Оставалось одно средство: непосредственно
обратиться к самому гостю.
- Вы, верно, Якова Иваныча дожидаете? - спросил я, остановясь перед
незнакомцем.
Гость лениво взглянул на меня, потом встал с дивана, плюнул сквозь
зубы, как умеют плевать только великорусские мещане да семинаристы, и
проговорил густым басом: "Нет".
- Кого же вам угодно видеть? - спросил я, удивленный странным ответом.
- Я просто так зашел, - отвечал гость, шагая по комнате и закручивая
свои косицы.
- Позвольте же узнать, с кем я имею честь говорить? При этом я назвал
свою фамилию и сказал, что я родственник Якова Ивановича.
- А я так просто, - отвечал гость и опять взялся за свою книгу.
Тем разговор и покончился. Оставив всякую попытку разрешить для себя
появление этой личности, я закурил папироску и лег с книгою в руках на свою
постель. Когда придешь из-под солнечного припека в чистую и прохладную
комнату, где нет докучных мух, а есть опрятная постель, необыкновенно легко
засыпается. В этот раз я дознал это на опыте и не заметил, как книга
выскользнула у меня из рук. Сквозь сладкий сон, которым спят люди, полные
надежд и упований, я слышал, как Челновский читал мальчику нотацию, к
которым тот давно привык и не обращал на них никакого внимания. Полное же
мое пробуждение совершилось только, когда мой родственник вошел в кабинет и
крикнул:
- А! Овцебык! Какими судьбами?
- Пришел, - ответил гость на оригинальное приветствие.
- Знаю, что пришел, да откуда же? где побывал?
- Отсюда не видать.
- Эко шут какой! А давно припожаловать изволил? - спросил снова своего
гостя Яков Иванович, входя в спальню. - Э! да ты спишь, - сказал он,
обращаясь ко мне. - Вставай, брат, я тебе зверя покажу.
- Какого зверя? - спросил я, еще не совсем возвратясь к тому, что
называют бдением, от того, что называется сном.
Челновский ничего мне не ответил, но снял сюртук и накинул свою блузу,
что было делом одной минуты, вышел в кабинет и, таща оттуда за руку моего
незнакомца, комически поклонился и, показывая рукою на упиравшегося гостя,
проговорил:
- Честь имею рекомендовать - Овцебык. Питается травою, а при недостатке
ее может есть лишаи.
Я встал и протянул руку Овцебыку, который в продолжение всей
рекомендации спокойно смотрел на густую ветку сирени, закрывавшей отворенное
окно нашей спальни.
- Я вам уже рекомендовался, - сказал я Овцебыку.
- Слышал я это, - отвечал Овцебык, - а я кутейник Василий Богословский.
- Как, рекомендовался? - спросил Яков Иванович. - Разве вы уже
виделись?
- Да, я застал здесь Василья... я не имею чести знать, как по батюшке?
- Петров был, - отвечал Богословский.
- Это он был, а теперь зови его просто "Овцебык".
- Мне все равно, как ни зовите.
- Э, нет, брат! Ты Овцебык есть, так тебе Овцебыком и быть.
Сели за стол. Василий Петрович налил себе рюмку водки, вылил ее в рот,
подержав несколько секунд за скулою, и, проглотив ее, значительным образом
взглянул на стоящую пред ним тарелку супу.
- А студеню нет разве? - спросил он хозяина.
- Нет, брат, нету. Не ждали сегодня гостя дорогого, - отвечал
Челновский, - и не приготовили.
- Сами могли есть.
- Мы и суп можем есть.
- Соусники! - прибавил Овцебык. - И гуся нет? - спросил он с еще
большим удивлением, когда подали зразы.
- И гуся нет, - отвечал ему хозяин, улыбаясь своей ласковой улыбкой. -
Завтра будет тебе и студень, и гусь, и каша с гусиным салом.
- Завтра - не сегодня.
- Ну что ж делать? А ты, верно, давно не ел гуся? Овцебык посмотрел на
него пристально и с выражением какого-то удовольствия проговорил:
- А ты спроси лучше, давно ли я что-нибудь ел.
- Ну-у!
- Четвертого дня вечером калач в Севске съел.
- В Севске?
Овцебык утвердительно махнул рукой.
- А ты чего был в Севске?
- Проходом шел.
- Да где же это тебя носило?
Овцебык остановил вилку, которою таскал в рот огромные куски зраз,
опять пристально посмотрел на Челновского и, не отвечая на его вопрос,
сказал:
- Аль ты нынче табак нюхал?
- Как табак нюхал?
Челновский и я расхохотались странному вопросу.
- Так.
- Да говори, милый зверь!
- Что язык-то у тебя свербит нынче.
- Да как же не спросить? Ведь целый месяц пропадал.
- Пропадал? - повторил Овцебык. - Я, брат, не пропаду, а пропаду, так
не задаром.
- Проповедничество нас заело! - отозвался ко мне Челновский. - "Охота
смертная, а участь горькая!" На торжищах и стогнах проповедовать в наш
просвещенный век не дозволяется; в попы мы не можем идти, чтобы не
прикоснуться жене, аки сосуду змеину, а в монахи идти тоже что-то мешает. Но
уж что именно такое тут мешает - про то не знаю.
- И хорошо, что не знаешь.
- Отчего же хорошо? Чем больше знать, тем лучше.
- Поди сам в монахи, так и узнаешь.
- А ты не хочешь послужить человечеству своим опытом?
- Чужой опыт, брат, - пустое дело, - сказал оригинал, встав из-за стола
и обтирая себе салфеткой целое лицо, покрывшееся потом от усердствования за
обедом. Положив салфетку, он отправился в переднюю и достал там из своего
пальто маленькую глиняную трубочку с черным обгрызанным чубучком и ситцевый
кисетик; набил трубку, кисет положил в карман штанов и направился снова к
передней.
- Кури здесь, - сказал ему Челновский.
- Расчихаетесь неравно. Головы заболят.
Овцебык стоял и улыбался. Я никогда не встречал человека, который бы
так улыбался, как Богословский. Лицо его оставалось совершенно спокойным; ни
одна черта не двигалась, и в глазах оставалось глубокое, грустное выражение,
а между тем вы видели, что эти глаза смеются, и смеются самым добрым смехом,
каким русский человек иногда потешается над самим собою и над своею недолею.
- Новый Диоген! - сказал Челновский вслед вышедшему Овцебыку, - все
людей евангельских ищет.
Мы закурили сигары и, улегшись на своих кроватях, толковали о различных
человеческих странностях, приходивших нам в голову по поводу странностей
Василия Петровича. Через четверть часа вошел и Василий Петрович. Он поставил
свою трубочку на пол у печки, сел в ногах у Челновского и, почесав правою
рукою левое плечо, сказал вполголоса:
- Кондиций искал.
- Когда? - спросил его Челновский.
- Да вот теперь.
- У кого ж ты искал?
- По дороге.
Челновский опять засмеялся; но Овцебык не обращал на это никакого
внимания.
- Ну, и что ж бог дал? - спросил его Челновский.
- Нет ни шиша.
- Да шутина ты этакой! Кто же ищет кондиций по дороге?
- Я заходил в помещичьи дома, там спрашивал, - серьезно продолжал
Овцебык.
- Ну и что же?
- Не берут.
- Да, разумеется, и не возьмут. Овцебык посмотрел на Челновского своим
пристальным взглядом и тем же ровным тоном спросил:
- Почему же это и не возьмут?
- Потому, что с ветру пришлого человека, без рекомендации, не берут в
дом.
- Я аттестат показывал.
- А в нем написано: "поведения довольно изрядного"?
- Ну так что ж? Я, брат, скажу тебе, что это все не оттого, а оттого
что...
- Ты - Овцебык, - подсказал Челновский.
- Да, Овцебык, пожалуй.
- Что ж ты теперь думаешь делать?
- Думаю вот еще трубочку покурить, - отвечал Василий Петрович, вставая
и снова принимаясь за свой чубучок.
- Да кури здесь.
- Не надо.
- Кури: ведь окно открыто.
- Не надо.
- Да что тебе, первый раз, что ли, курить у меня свой дюбек?
- Им будет неприятно, - сказал Овцебык, показывая на меня.
- Пожалуйста, курите, Василий Петрович; я - человек привыкший; для меня
ни один дюбек ничего не значит.
- Да ведь у меня тот дубек, от которого терт убег, - отвечал Овцебык,
налегая на букву у в слове дубек, и в его добрых глазах опять мелькнула его
симпатическая улыбка.
- Ну, а я не убегу.
- Значит, вы сильней черта.
- На этот случай.
- Он о силе черта имеет самое высокое мнение, - сказал Челновский.
- Одна баба, брат, только злей черта.
Василий Петрович напихал махоркою свою трубочку и, выпустив из рта
тоненькую струйку едкого дыма, осадил пальцем горящий табак и сказал:
- Задачки стану переписывать.
- Какие задачки? - спросил Челновский, приставляя ладонь к своему уху.
- Задачки, задачки семинарские стану, мол, пока переписывать. Ну,
тетрадки ученические, не понимаешь, что ли? - пояснил он.
- Понимаю теперь. Плохая, брат, работа.
- Все равно.
- Два целковых в месяц как раз заработаешь.
- Это мне все едино.
- Ну, а дальше что?
- Кондиции мне отыщи.
- Опять в деревню?
- В деревню лучше.
- И опять через неделю уйдешь. Ты знаешь, что он сделал прошлой весной,
- сказал, обращаясь ко мне, Челновский. - Поставил я его на место, сто
двадцать рублей в год платы, на всем готовом, с тем чтобы он приготовил ко
второму классу гимназии одного мальчика. Справили ему все, что нужно,
снарядили доброго молодца. Ну, думаю, на месте наш Овцебык! А он через месяц
опять перед нами как вырос. Еще за свою науку и белье там оставил.
- Ну так что же, если нельзя было иначе, - сказал, нахмурясь, Овцебык и
встал со стула.
- А спроси его, отчего нельзя? - сказал Челновский, снова обращаясь ко
мне. - Оттого, что за волосенки пощипать мальчишку не позволили.
- Еще соври! - пробормотал Овцебык.
- Ну, а как же было?
- Так было, что иначе нельзя было. Овцебык остановился передо мною и,
подумав с минутку, сказал:
- Вовсе особое дело было!
- Садитесь, Василий Петрович, - сказал я, подвигаясь на кровати.
- Нет, не надо. Вовсе особое дело, - начал он снова. - Мальчишке
пятнадцатый год, а между тем уж он совсем дворянин, то есть бесстыжая
шельма.
- Вот у нас как! - пошутил Челновский.
- Да, - продолжал Овцебык. - Повар у них был Егор, молодой парень.
Женился он, взял дьячковскую дочь из нашего духовенного нищенства. Барчонок
уж всему был обучен, и давай к ней лязгаться. А бабенка молодая, не из
таковских; пожаловалась мужу, а муж - барыне. Та там что-то поговорила сыну,
а он опять за свое. Так в другой раз, в третий - повар опять к барыне, что
жене отбою нет от барчука, - опять ничего. Взяла меня досада. "Послушайте, -
говорю ему, - если вы еще раз защипнете Аленку, так я вас тресну". Покраснел
от досады; взыграла благородная кровь, знаете; полетел к мамаше, а я за ним.
Гляжу: она сидит в креслах, и тоже вся красная; а сын по-французски ей
жалобу на меня расписывает. Как увидела меня, сейчас взяла его за руку и
улыбается, черт знает чего. "Полно, говорит, мой друг. Василью Петровичу,
верно, что-нибудь показалось; он шутит, и ты докажешь ему, что он
ошибается". А сама, вижу, косится на меня. Малец мой пошел, а она, вместо
того чтобы поговорить со мною о сыне, говорит: "Какой вы рыцарь, Василий
Петрович! Уж не сердечная ли у вас зазнобушка?" Ну, а я этих вещей терпеть
не могу, - сказал Овцебык, энергически махнув рукою. - Не могу я этого
слушать, - повторил он еще раз, возвысив голос, и снова зашагал.
- Ну, вы тут же и оставили этот дом?
- Нет, через полтора месяца.
- И жили в ладу?
- Ну, я ни с кем не говорил.
- А за столом?
- Я с конторщиком обедал.
- Как с конторщиком?
- Просто сказать, на застольной. Да это мне ничего. Меня ведь обидеть
нельзя.
- Как нельзя?
- А разумеется, нельзя... ну, да что об этом толковать... Только сижу я
раз после обеда под окном, Тацита читаю, а в людской, слышу, кто-то кричит.
Что кричит - не разберу, а голос Алешин. Барчук, думаю, верно забавляется.
Встал, подхожу к людской. Слышу, Аленка плачет и сквозь слезы кричит:
"стыдно вам", "бога вы не боитесь" и разное такое. Смотрю, Аленка стоит на
чердаке над приставной лестницей, а малец мой под лестницей, так что бабе
никак нельзя сойти. Стыдно... ну, знаете, как они ходят... просто. А он еще
ее поддразнивает: "лезь, говорит, а то отставлю лестницу". Зло меня такое
взяло, что я вошел в сени, да и дал ему затрещину.
- Такую, что у него из уха и из носа кровь хлынула, - засмеявшись,
подсказал Челновский.
- Какая там на его долю выросла.
- Что же вам мать?
- Да я ее после не глядел. Я из людской прямо в Курск пошел.
- Сколько же это верст?
- Сто семьдесят; да хоть бы и тысяча семьсот, так это все равно.
Если бы вы видели в эту минуту Овцебыка, то не усомнились бы, что ему в
самом деле все равно, сколько верст ни пройти и кому ни дать затрещину,
если, по его соображениям, затрещину эту дать следует.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Начался знойный июнь. Василий Петрович являлся к нам аккуратно всякий
день часов в двенадцать, снимал свой коленкоровый галстук, подтяжки и,
сказав обоим нам "здравствуйте", усаживался за своих классиков. Так
проходило время до обеда; после же обеда он закуривал трубочку и, став у
окна, обыкновенно спрашивал: "что ж, кондиций?" Прошел месяц с того дня, как
Овцебык каждый день повторял этот вопрос Челновскому, и целый месяц всякий
раз слышал один и тот же самый неутешительный ответ. Места даже и в веду не
было. Василия Петровича, по-видимому, это, однако, нисколько не обходило. Он
кушал с прекрасным аппетитом и был постоянно в своем неизменном настроении
духа. Только раз или два я видел его раздраженнее обыкновенного; но и эта
раздражительность не имела никакого соотношения с положением дел Василия
Петровича. Она происходила от двух совершенно сторонних обстоятельств. Раз
он встретился с бабой, которая рыдала впричет, и спросил ее своим басом:
"Чего, дура, ревешь?" Баба сначала испугалась, а потом рассказала, что у нее
изловили сына и завтра ведут его в рекрутский прием. Василий Петрович
вспомнил, что делопроизводитель в рекрутском присутствии был его товарищем
по семинарии, сходил к нему рано утром и возвратился необыкновенно
расстроенным. Ходатайство его оказалось несостоятельным. В другой раз партию
малолетних еврейских рекрутиков перегоняли через город. В ту пору наборы
были частые. Василий Петрович, закусив верхнюю губу и подперши фертом руки,
стоял под окном и внимательно смотрел на обоз провозимых рекрут.
Обывательские подводы медленно тянулись; телеги, прыгая по губернской
мостовой из стороны в сторону, качали головки детей, одетых в серые шинели
из солдатского сукна. Большие серые шапки, надвигаясь им на глаза, придавали
ужасно печальный вид красивым личикам и умным глазенкам, с тоскою и вместе с
детским любопытством смотревшим на новый город и на толпы мещанских
мальчишек, бежавших вприпрыжку за телегами. Сзади шли две кухарки.
- Тоже, чай, матери где-нибудь есть? - сказала, поровнявшись с нашим
окном, одна рослая рябая кухарка.
- Гляди, может и есть, - отвечала другая, запустив локти под рукава и
скребя ногтями свои руки.
- И ведь им небось, хоть и жиденята, а жалко их?
- Да ведь что ж, матка, делать!
- Разумеется, а только по материнству-то?
- Да, по материнству, - конечно... своя утроба... А нельзя...
- Конечно.
- Дуры! - крикнул им Василий Петрович.
Женщины остановились, взглянули на него с удивлением, обе враз оказали:
"Чего, гладкий пес, лаешься", и пошли дальше.
Мне захотелось пойти посмотреть, как будут ссаживать этих несчастных
детей у гарнизонной казармы.
- Пойдемте, Василий Петрович, к казармам, - позвал я Богословского.
- Зачем?
- Посмотрим, что там с ними будут делать.
Василий Петрович ничего не отвечал; но когда я взялся за шляпу; он тоже
встал и пошел вместе со мною. Гарнизонные казармы, куда привезли переходящую
партию еврейских рекрутиков, были от нас довольно далеко. Когда мы подошли,
телеги уже были пусты и дети стояли правильной шеренгой в два ряда.
Партионный офицер с унтер-офицером делал им проверку. Вокруг шеренги
толпились зрители. Около одной телеги тоже стояло несколько дам и священник
с бронзовым крестом на владимирской ленте. Мы подошли к этой телеге. На ней
сидел один больной мальчик лет девяти и жадно ел пирог с творогом; другой
лежал, укрывшись шинелью, и не обращал ни на что внимания; по его
раскрасневшемуся лицу и по глазам, горевшим болезненным светом, можно было
полагать, что у него лихорадка, а может быть тиф.
- Ты болен? - спросила одна дама мальчика, глотавшего куски
непережеванного пирога.
- А?
- Болен ты?
Мальчик замотал головой.
- Ты не болен? - опять опросила дама.
Мальчик снова замотал головой.
- Он не конпран-па не понимает, - заметил священник и сейчас же сам
опросил: - Ты уж крещеный?
Ребенок задумался, как бы припоминая что-то знакомое в сделанном ему
вопросе, и, опять махнув головой, сказал: "Не, не".
- Какой хорошенький! - проговорила дама, взяв ребенка за подбородок и
приподняв кверху его миловидное личико с черными глазками.
- Где твоя мать? - неожиданно спросил Овцебык, дернув слегка ребенка за
шинель.
Дитя вздрогнуло, взглянуло на Василия Петровича, потом на окружающих,
потом на ундера и опять на Василия Петровича.
- Мать, мать где? - повторил Овцебык.
- Мама?
- Да, мама, мама?
- Мама... - ребенок махнул рукой вдаль.
- Дома?
Рекрут подумал и кивнул головою в знак согласия.
- Памятует еще, - вставил священник и спросил: - Брудеры есть?
Дитя сделало едва заметный отрицательный знак.
- Врешь, врешь, один не берут в рекрут. Врать нихт гут, нейя, -
продолжал священник, думая употреблением именительных падежей придать более
понятности своему разговору.
- Я бродягес, - проговорил мальчик.
- Что-о?
- Бродягес, - яснее высказал ребенок.
- А, бродягес! Это по-русски значит - он бродяга, за бродяжество отдан!
читал я этот закон о них, о еврейских младенцах, читал... Бродяжество
положено искоренить. Ну, это и правильно: оседлый сиди дома, а бродяжке все
равно бродить, и он примет святое крещение, и исправится, и в люди выйдет, -
говорил священник; а тем временем перекличка окончилась, и ундер, взяв под
уздцы лошадь, дернул телегу с больными к казарменному крыльцу, по которому
длинною вереницею и поползли малолетние рекруты, тянувшие за собою сумочки и
полы неуклюжих шинелей. Я стал искать глазами моего Овцебыка; но его не
было. Не было его и к ночи, и на другой, и на третий день к обеду. Послали
мальчика на квартиру Василия Петровича, где он жил с семинаристами, - и там
его не бывало. Маленькие семинаристики, с которыми жил Овцебык, давно
привыкли не видать Василия Петровича по целым неделям и не обращали никакого
внимания на его исчезновение. Челновский тоже нимало не беспокоился.
- Придет, - говорил он, - бродит где-нибудь или спит во ржи, и ничего
больше.
Нужно знать, что Василий Петрович, по собственному его выражению, очень
любил "логовища", и логовищ этих у него было довольно много. Кровать с
голыми досками, стоявшая на его квартире, никогда долго не покоила его тела.
Только изредка, заходя домой, он улаживался на нее, делал мальчикам
неожиданный экзамен с каким-нибудь курьезным вопросом в конце каждого
испытания, и затем кровать эта опять стояла пустою. У нас он спал редко, и
обыкновенно или на крыльце, или если с вечера заходил горячий разговор, не
доконченный к ночи, то Овцебык ложился на полу между нашими кроватями, не
позволяя себе подостлать ничего, кроме реденького половика. Утром рано он
уходил или в поле, или на кладбище. На кладбище он бывал всякий день.
Придет, бывало, уляжется на зеленой могиле, разложит перед собою книгу
какого-нибудь латинского писателя и читает, а то свернет книгу, подложит ее
под голову да смотрит на небо.
- Вы - жилец могил, Василий Петрович! - говорили ему знакомые
Челновского барышни.
_ Глупости говорите, - отвечал Василий Петрович.
- Вы - упырь, - говорил ему бледный уездный учитель, прослывший за
литератора с тех пор, как в губернских ведомостях напечатали его ученую
статью.
- Глупости сочиняете, - отвечал Овцебык и ему и опять отправлялся к
своим покойникам.
... ... ... Продолжение "Овцебык" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |