Николай Лесков - Лесков - ИмпровизаторыПроза и поэзия >> Русская классика >> Николай Лесков Читать целиком Н.С.Лесков. Импровизаторы
-----------------------------------------------------------------------------
Собрание сочинений в 11 томах. Т. 9
Государственное издательство художественной литературы, М.: 1958
OCR Маханов Т.Т.
-----------------------------------------------------------------------------
(Картинка с натуры)
Приходи, моя милая крошка,
Приходи посидеть вечерок.
А. Фет.
Одни представляли ее
себе в виде женщины,
отравляющей воду, другие -
в виде запятой. Врачи
говорили, что надо убить
запятую, а народ думал,
что надо убить врачей.
С. Смирнова ("Нов. вр.",
18 ноября 1892).
I
Остроумная писательница, из последнего литературного этюда которой я
выписал этот эпиграф, обрисовывает дело чрезвычайно верно. Когда летом 1892
года, в самом конце девятнадцатого века, появилась в нашей стране холера,
немедленно же появилось и разномыслие, что надо делать. "Врачи говорили, что
надо убить запятую, а народ думал, что надо убить врачей".
Следует добавить, что народ не только так "думал", но он пробовал и
приводить это в действие. Несколько врачей, старавшихся убить запятую для
лучшей пользы делу, были сами убиты.
Это случилось, говорят, оттого, что простым людям всего своевременно и
терпеливо не объяснили и, главное, не показали им нигде эту самую "запятую",
чтобы они видели, как она им вредит. Это, может быть, и в самом деле хорошо
было бы показать, но только сделать это было очень трудно: запятая видима
только под микроскопом, а в слободах и селениях, где живет "народ по
преимуществу", микроскопов (или "мелкоскопов") нет. Поэтому нельзя
удивляться, что народу, который впервые услыхал про "запятую", вести о ней
показались сомнительными. Народ довольно приучен не верить ученым, и он
смекнул, кому эта выдумка о "запятой" могла быть выгодна, и порешил наказать
лекарей за их выдумку.
В столицах, где образованность несравненно выше, науке оказано совсем
иное доверие: здесь запятую видели увеличенную под микроскопом, засушенную и
выставленную на окне "в квартире известного журналиста, живущего на окраине
города". Об этом было напечатано в петербургской газете, особенно следящей
за разнообразными явлениями столичной жизни.
"Журналист, проживающий на окраине", демонстрировал "запятую" множеству
людей, между которыми были особы достопримечательного положения. Вид козявки
всех удивлял; большинство людей отбегали от нее в страхе, и лишь немногие
поддавались успокоительным уверениям журналиста, что "запятая обезврежена",
и тогда брали ее в руки.
Так образованным жителям столицы не было никакого труда уверовать в
"запятую"; но слободским и деревенским мужикам никто этого не показал, и они
в запятую не поверили и до сих пор еще не верят.
II
Рассказанный случай с "увеличенной занятою" газета объясняла так, что
журналист, живущий на окраине, "купил шутки ради курьезную японскую
козявку", а когда один генерал спросил его, что это такое, - он, по
вдохновению, сказал, что это "увеличенная и засушенная запятая". Генерал
этому поверил, а журналист стал пробовать: неужто и другие образованные люди
могут верить такой очевидной нелепости, И оказалось, что все этому верили!
Если сопоставить то, что замечено г-жою Смирновой насчет несоответствия
народных взглядов на "запятую", с тем, что журналист, живущий на окраине,
обнаружил в людях высшего порядка, то выйдет, что степень легковерия и
безрассудства на том и на другом конце общественной лестницы получается как
бы одинаковая; но вверху действует козявка засушенная, а по низам ползет
что-то живое, и не заморское, а простое доморощенное.
Что же такое заменяло и заменяет засушенную "запятую" в народе? Я
попробую показать эту штуку так, как я ее видел.
Тургенев изобразил, как говорит с простолюдином интеллигент и
раскольничий начетчик. У первого все умно направлено к делу, а второй вертит
"яко" да "аще", и смотришь - этого слушают, а того нет. Малороссу, чтобы его
растрогать, надо, чтобы ему свой брат сказал: "граю и воропаю". Я сам помню,
как в давние времена в Киеве польский актер Рекановский играл роль в
какой-то малороссийской пьесе, где после происшедшего в семье горя жена
начинает выть, а муж бросает ее за руку на пол и говорит: "Мовчи, бо скорбь
велыка!" И после этих слов настала пауза, и театр замер, а потом из райка
кто-то рыдающим голосом крикнул: "Эге! це не ваш Шекспыр!" И мнение о
Шекспире было понижено до бесконечности.
Надо сочинять что-то такое "дуже простое", чтобы было в их вкусе - с
дымком и с грязью, даже, пожалуй, с дуринкой.
III
Летом 1892 года я жил на морском берегу в Шмецке. Тяжко больной, я был
далек от личного участия в делах, и даже равнодушно читал в газетах
энергические приказы генерала Баранова, но потом мне стало интересно
сравнивать их с приказами других администраторов, которые ему подражали и
блистали только отраженным или заимствованным светом. Из этой литературы я
узнавал, что появились люди, которые распускают вредные слухи о болезни, и
что нижегородский генерал таких людей сечет розгами и может когда угодно
повесить.
Меры генерала Баранова "в наказании разговоров" производили в большой
публике впечатление не особенно сильное и неясное; многие не могли взять в
толк: отчего одного разговорщика довольно только высечь, а другого надо еще
отдать в санитары, а третьего - "повесить" или, по простонародному
выражению, "удавить". Какое тут "распределение всеобщей провинности"? Многие
думали, что все это последовательно будет сделано над каждым охотником
разговаривать, то есть что разговорщика сначала высекут, потом определят
"горшок выносить", а потом уже, когда он станет ни к чему не способен, тогда
дадут ему глухую исповедь и удавят на площади. О самом повешении тоже
разноречили: одни были уверены, что "вешать будут только для испуга
публики", а потом "курьера выпустят с прощадою", а другие уверяли, что "это
не для шутки и никакой прощады не будет, а удавят как следует", отмена же
против обыкновения будет только в том, что, "по удавлении разговорщика,
отдадут оного родственникам для его погребения". Возникал тоже вопрос о
женщинах: "как таковую сечь, если разговаривает, а сама беременна?" По
множеству всех этих сомнений мы столку сбились и спрашивали разъяснений у
четырех отставных губернаторов, которые в это лето ходили у нас по плажу, но
они были заняты своим положением и говорили, что ничего не понимают.
Видаясь со своими соседями - кузнецом, лавочником, лесником - и с
своими домохозяевами, я заметил, что они недоумевают: "Какие же это вредные
слова бывают?" Этого им никто объяснить не мог, а им это было очень нужно
знать.
- Ведь вот, - говорили они, - может случиться, что-нибудь такое
умственное услышишь и не поймешь в необъяснении случая, и скассируют
насмерть! Мы не можем узнать агитатора!
Это так говорил лавочник, образованный и красноречивый человек, с
ораторскими дарованиями которого мы ниже еще познакомимся.
То, что предвидел лавочник, то и на самом деле отчасти случилось.
Раз, когда я шел домой леском из Мерекюля, нагоняет меня няня из одного
моего знакомого семейства и говорит, что "в Петербурге уже народ отравляют".
Я ее отговариваю, чтобы она этому не верила, и напоминаю ей про
опасность от генерала Баранова; но она не обращает на мои предостережения
никакого внимания и говорит, что то, что она знает, это тоже произошло от
генерала. - Ну, - говорю я, - если от генерала, то в таком случае
рассказывайте, что вам известно... Но только смотрите, уверены ли вы, что
это точно от генерала?
- От генерала.
И она рассказала историю, которую я здесь передам с возможною
точностью.
IV
Живет у рынка отставной генерал. От команды отставлен, но военных прав
не лишен и ходит в военном образце с поперечиной. На дачу он не любит
ездить, а остается в Петербурге, потому что веселого характера и любит
разъезжать по знакомым, а вечером на закат солнца смотрит и слушает, как
поют француженки. Он пожилой, но очень веселый, и все бы ему с дамами да с
красотками; а жена у него старушка, с ним не живет. Прислуги у него три
человека, мужчины: камердинер, повар и буфетчик, и все ему верные, потому
что им жить у него прекрасно; гости часто в карты играют, и приходимые
красотки жалуют, и тогда уже ни в чем нет сожаления. И теперь же, на этих
днях, поехал этот генерал в "Аркадию" или "Ливадию" и пробыл там до
последнего времени, а потом поехал домой в простом намерении раздеться,
божиньке помолиться и бай-бай заснуть; но только что он хотел в дверь свой
ключ вставлять, как вдруг запятая! Сама дверь распахнулась, и на него
вылетает оттуда его буфетчик, бледный, как шут Пьеро, и лопочет незнамо что.
Генерал подумал, что, верно, он немножко винил или тоже приходимую
крошку ожидает, а тот ему отвечает: "Никак нет, ваше превосходительство; а у
нас огромное несчастие: вашего камердинера умирать увезли". Генерал
рассердился. "Как, без меня? Как смели?.. Говори скорей, как это сделалось?"
Буфетчик дрожит и путается языком, но рассказал, что камердинер,
проводивши генерала, совсем был здоров и ходил на рыбный садок, себе рыбу
купил, а потом пошел к графу Шереметеву к второму регента помощнику спевку
слушать а оттуда на возврате встретил приходимую бедную крошку, и принял ее,
и с нею при открытом окне чай пил, а когда пошел ее провожать, то вдруг стал
себя руками на живот брать, а дворники его тут же подхватили под руки, а
городовой засвиристел - и увезли. Он не хотел ехать и не давался - кричал:
- Прощайте, други!.. Ваше превосходительство, заступитесь! - Но они его
усадили и неизвестно куда увезли.
- Ах, несчастный! - сказал генерал и, растроганный до слез, сейчас же
поехал к обер-полицеймейстеру. Но его там не приняли: говорят: "Есть
приемные часы - тогда можете!" Он - к приставу, и пристава нет. "Где же он?"
- "Помилуйте, - говорят, - по участку ходит!" - "Кого же я могу видеть?" -
"А вот дежурный за стенкой". Выходит из-за стенки дежурный офицер,
застегивает на себе мундирный сюртук и спрашивает: "Что угодно?"
Генерал ему все и передает: "Так и так, мой камердинер, на руках
которого вещи, серебро и весь дом, а его в мое отсутствие взяли и увезли без
извещения меня, как будто какого-нибудь учебного рассуждателя. Прошу мне его
сейчас возвратить".
А полицейский говорит: "Я этого не могу, потому что его у нас нет; мы
его еще в двенадцатом часу в больницу отправили".
Генерал обругал его как не надо хуже и вскочил опять на извозчика и все
извозчика после этого вслед скорей подгоняет.
А извозчик догадался, для чего он ездит, и говорит:
- А осмелюсь спросить: которого часа вашего человека взято?
Генерал говорит:
- О полуночи.
- Ну так теперь, - говорит, - ему уже аминь.
- Что ты вздор говоришь!
- Помилуйте, какой же вздор! Теперь они ему уже струменцию запустили.
- Ты глупости говоришь.
А извозчик полуоборотился и крестится рукой, а сам шепчет:
- Ей-богу, ей-богу, - говорит, - ведь они теперь всех струменцией
пробуют. Сначала начнут человека в ванной шпарить и кожу долой стирать, и
притом в рот лекарства льют; а которые очень крепкого сложения и от
лекарства не могут умереть, тем последнюю струменцию впустят - и этого уж
никто не выдержит.
Генерал же думает: врет извозчик, - бросил ему деньги, а сам вбежал в
больницу и вскричал:
- Попросить ко мне старшего доктора! Кто здесь старший доктор?
Старший доктор выходит - этакий в заспанном виде, и никакого особливого
внимания не обращает, а спрохвала спрашивает:
- Что вам угодно?
Генерал ему отвечает живо и бойко и рукой простирает, что вот так и
так: "Я, - говорит, - в нынешнем лете на дачу не переезжал и остался в
городе...." А лекарь его перебивает: "Вы, - говорит, - пожалуйста, покороче,
а то мне из отдаленных начал слушать некогда..."
Генерал немножко рассердился и говорит: "Я вам начинаю так, чтобы было
понятно. Я вечером человека в цветочный магазин посылал за букетом и оставил
его в цветущем виде, и он еще после меня пошел на садок и спевку слушал".
Но лекарь опять перебивает: "Ваше превосходительство, мне, - говорит, -
некогда! Нельзя ли, в чем дело?"
- Дело в том, - говорит генерал, - что этого человека взяли и увезли, и
он у вас, а я желаю его к себе взять.
Старший доктор обернулся к фельдшеру и говорит:
- Справься!
А тот справился и сразу отвечает:
- Есть!
- Что же он?
- Умер. Доктор говорит:
- Вот и можете получить. Генерал и осомлел.
- Что это такое? - говорит. - Я не верю.... Всего несколько часов тому
назад человек был полный жизни.... А доктор говорит:
- Это и очень часто так бывает. А впрочем, пожалуйте, служитель вас
проведет и его покажет! - и велел служителю: - Проводи генерала!
V
Служитель привел генерала в мертвецкий покой; но тут покойников
несколько, и еще на них только нумерки лежат, а нет никакого возвания, и по
лицам отличить нельзя, потому что все лица почерневшие, и руки от судорог в
перстах сдерганы так, что не то благословение делают, не то растопыркою кызю
представляют.
Генерал и говорит:
- Я так не могу своего человека узнать! Мне пусть покажут!
Служитель побежал в контору спросить, под каким оный нумером, а генерал
остался и замечает, что сзади его кто-то вздохнул. Видит, это читалыцик,
человек степенный, в очках, в углу стоит, но не читает, а на него сверх
очков смотрит, и, как генералу показалось, - с сожалением.
Генерал его и спросил:
- Что, старина, с сожалением смотришь?
- Да, - говорит, - ваше превосходительство.
- Жутко, я думаю, и тебе в этаком адском месте?
- Да, - говорит, - но главное дело, что мне утром всегда пить очень
хочется, а тут нигде лавчонки нет, В других больницах, которые строены в
порядке домов, это хорошо: там сейчас как дождешь утра, так и выбежишь:
квасу или огуречного рассолу выпьешь, и оживет душа; а тут эта больница на
площади... ни одной лавки вблизи нет... Просто, ей-богу, даже рот трубкой
стал.
Генерал вынул два пятиалтынных и говорит:
- Сходи, за моего усопшего чайку в трактире напейся.
Читальщик, разумеется, доволен и благодарит.
- Видно, - говорит, - вам дорогой человек был?
- Да, братец! Я бы ста рублей не пожалел, чтобы его поставить.
А читальщик ему и шепчет:
- Как же их поставить! У них уж все чувства убиты и пульсы заморены,
потому что ведь струменцию-то ставят под самую мышку, а в пятках под
щиколоткой еще и после смерти пульсы бьются.
Читальщик это сказал и ушел, а генерал евонный намек, на что он
намекал, - понял, и как служитель вернулся и сказал, под которым нумером
камердинер лежит, - тот ему говорит:
- Хорошо, братец, я над ним здесь останусь, а ты поди и сейчас мне
батюшку попроси, - я хочу панихиду отпеть.
Служитель опять побежал, а генерал зажег читальщикову свечечку да прямо
покойника огнем под пятку... Тот враз и вскочил, а генерал его сейчас на
извозчика да домой, а потом в баню, а другого человека, буфетчика, к этим же
докторам с письмами послал - к старшему и к двум его главным помощникам, -
чтобы пришли к нему его самого лечить.
Те и рады: думают, генерал с состоянием, тут уж мы хорошо попользуемся!
И притом же они были напугавшись, куда от них из мертвецкой мертвый делся;
весь лишний форс с себя сбросили и пришли.
А генерал велел, чтобы как они придут и сядут, так чтобы сейчас открыть
из другой комнаты дверь и чтобы камердинер, во фраке, с большим подносом чаю
в руках входил.
Доктора как это увидали, так все трое с кресел на пол и упали. А
генерал выхватил пистолет и одному и другому помощникам груди прострелил, а
старшего доктора выступкой подкинул и начал трепать его со щеки на щеку, а
после, как уморился, - говорит: "Иди теперь, жалуйся".
VI
И когда няня докончила мне этот рассказ, она добавила с радостью: "Вот
как!" - и я удивился. Она была женщина опытная, понятливая и осторожная, так
что во всяком деле обмануть ее было нелегко, и неужели же этой нелепости она
верила?
Да, она верила, или если и не верила, то хотела, чтобы это было так,
потому что это ей было во вкусе.
Я с нею вступил в пререкание, приводил ей самые простые соображения и
доказательства того, что такое происшествие совершенно невозможно. Она все
слушала и со мною соглашалась, но вслед за тем с усиленным самодовольством
добавляла: - Ну, однако, генерал докторов все-таки угостил, как заслужили! И
вот так бы и всех их стоило.
- Да за что же? Какая им выгода морить людей?
- Вот, вот, вот!.. Вот это-то от них и надо узнать! И узнают....
Мне чувствуется, что эта женщина - заодно с теми, которые думают, что
надо убить не "запятую", а докторов. Но, может быть, я ошибаюсь.
Любопытствую у ее госпожи, у которой она служит двадцать лет и воспитала ей
"гвардейцев". Спрашиваю: не слыхали ли, какие няня пустяки рассказывает о
генерале?
- О, - отвечает мне дама, - это она уже давно говорит... А впрочем,
ведь это и все рассказывают.
- Как все?
- Да вот и у Х, и у Y, и у Z девушки говорили мне то же самое, да и
ваша Саша.
- Что такое - моя Саша?
- Она тоже говорит то же самое.
А "моя Саша" - молодая девушка восемнадцати лет, которая "тиха не по
летам" и которую все зовут "мокрою курицей". Что же она может говорить?
Но оказывается, что и она действительно знает о генерале, и его
камердинере, и о приходимой красотке, - и сама, хоть она "мокрая курица", но
очень весело сочувствует тому, что "лекарей надо бить".
VI
Захожу на другой день и лавочнику посидеть у его лавки. Лавочник -
человек молодой, очень приятный и обладает совершенно непосредственным
красноречием. Он "из поваров", кроток, благовоспитан и благоуветлив; имеет
нежное сердце, за которое и претерпевает. Он "прибыл к здешней
предместности" тоже при генерале, у которого ему было "хорошо наживать", но
влюбился в "этой предместности" в красивую эстонскую девушку, и они
"подзаконились". Отсюда начался "перелом его жизни": у них вдвоем было
пятьдесят рублей капитала, и на этот капитал они повели разностороннюю
деятельность: он снял сельскую лавчонку, а она стала заниматься стиркою
белья. С тех пор прошло уже несколько лет, и они во все это время неутомимо
старались устроиться и кое-чего достигли: у них уже трое детей, и все
прехорошенькие, но весь основной капитал ушел в предприятия. Теперь они
живут только одним оборотом и, кажется, сами удивляются: как до сих пор их
отсюда не выгнали, или они не умерли с голоду? Но их любовь и нежное и
страстное "друг ко другу стремление" не охладевают, и потому лица их, равно
как и личики их детей, всегда веселы и приятны. Видеть эти счастливые лица -
удовольствие.
Спрашиваю я этого коммерсанта: не слыхал ли он истории о воскресшем
генеральском камердинере, о котором будто бы все говорят? Лавочник подумал и
отвечает:
- Кажется, будто что-то слышал.
- Да, ведь это же, - говорю, - нисколько не похоже на правду.
- Не знаю, как вам изъяснить в определении факта; но мне, впрочем, это
и ни к чему... Ну их!
А во мне уже разыгрывается подозрительность, что и этот мой собеседник
тоже не чистосердечен и что он тоже не за докторов, а за запятую; но
поговорили мы дальше, и на душе становится яснее: лавочник оказывается
человеком совершенно объективным и даже сам называет уже "историю" глупостью
и припоминает, что "эта глупость пошла словно с тех пор, как стал ходить
порционный мужик".
Слово это касается в первый раз моего слуха, и я спрашиваю: что это
такое - порционный мужик?
- А это, - отвечает, - я так его прозвал.
- За что же?
- Да уж мал он очень, совершенно цыпленок или порционная стерлядка,
которую делить нельзя, а надо всю сразу съесть... Амкнул - и нет его.... Да
неужли вы его не видали?
- Не видал.
- Да вон он!
И тут я его увидел в жизни первый раз, и, вероятно, с тем, чтобы
никогда его не забыть; но так как это видение стоит того, чтобы передать его
в точности, то я должен обрисовать и рамку, в которой оно мне показалось.
Шмецк - это длинная береговая линия домиков, соединяющая Устье-Наровы,
или Гунгербург, с мерекюльским лесом, за которым непосредственно начинается
и сам знаменитый некогда Мерекюль - ныне довольно демократизованный, или
"опрощенный".
Местоположение такое: море, за ним полоса плотно уложенного песку
(plage), за плажем береговая опушка из кустов и деревьев, и тут построены
дачи или домики, а мимо них пролегает шоссированная дорога, и за нею лес,
довольно сырой и довольно грязный.
Лавчонки, так же как и домики, построены лицом к дороге, за которою
начинается лес. А потому, когда лавочник, рассказывавший мне о "порционном
мужике", заключил свои слова указанием: "Вон он!" - я прежде всего взглянул
прямо перед собою на лес, и первое, что мне представилось, навело меня не на
ближайшую действительность, а на отдаленное воспоминание о годах, когда я
жил также против леса и, Сбывало, смотрю на этот лес долго и все вижу одни
деревья, и вдруг сидит заяц, подгорюнился и ушки ставит, а у меня сейчас,
бывало, является охотницкая забота: чем бы его убить? И в это время что-то
около себя хватаешь, а опять взглянул - зайца уж и нет!
Теперешнее видение было совершенно в этом роде: на серо-зеленом
туманном фене стояло что-то маленькое и грязно-розовое; но прежде чем я мог
хорошо рассмотреть, что это такое, оно уже и сникло,
- Боится, - проговорил лавочник.
- Чего же он боится?
- Запуган, знаете.... бедность.... Смотрите, смотрите! Вон он где, ниже
на дорожку выходит.
И с этим лавочник заложил себе за губу два пальца и пронзительно
свистнул.
Порционный мужик вздрогнул и оглянулся.
- Иди-ка сюда, Лишенный! - позвал его лавочник.
"Лишенный" к порционному мужику прилагалось вроде обозначения звания:
так теперь зовут административно "высланных" или "лишенных столицы",
Мужичонко молча вернулся и пошел, и по мере того, как он ближе к нам
подходил, я мог яснее его рассматривать. Лет его нельзя было определить с
точностью; у него такое лицо, что ему может быть между двадцатью и
пятьюдесятью. Рост крошечный, как рост пятнадцатилетнего мальчика; худ точно
скелет, но обтянутый не кожею, а вылинявшею и выветренной набойкой; губ нет
вовсе - открыты два ряда превосходных белых зубов; нос тоненький и
свернувшийся, как корешок у сухой фиги; два глаза небольшие, круглые, как у
птицы, и оба разного цвета, как у знаменитого Анастасия Дирахита: в одном
глазе зрачок чистый, голубой, а в другом весь испещрен темными штрихами и
крапинами, и оттого кажется коричневым; бороденка и волосы на голове - это
все какие-то клочья. На голове шапки нет, бос и почти что наг, потому что
весь убор его состоит из порток и рубашки: портки из набойки, изношенные до
лепестков; они спускаются только немножечко ниже колен и оканчиваются
"бахмарою". Рубашка была когда-то из розовой пестряди, но теперь это одна
розовая грязь.
Гейне видел в Пиренеях над бездною нищего испанца, который был покрыт
лохмотьями, и "у него гляделась бедность в каждую прореху; из очей глядела
бедность", но "исхудалыми перстами он щипал свою гитару". {"Атта Троль".
(Прим. автора.)} И описание этой бедности разрывало душу людей
чувствительных и добрых, а испанец все-таки был "в лохмотьях" в теплом
климате, и у него была еще "своя гитара"....
Западные писатели совсем не знают самых совершенных людей в этом роде.
Порционный мужик был бы моделью получше испанца с гитарой. Это был не
человек, а какое-то движущееся ничто. Это сухой лист, который оторван где-то
от какого-то ледащего дерева, и его теперь гонит и кружит по ветру, и мочит
его, и сушит, и все это опять для того, чтобы гнать и метать куда-то
далее....
И видишь его, и не разумеешь: в чем же есть смысл этого существования?
"Господи! что сей сам или родители его согрешили, и как проявятся в нем
дела божии?!" Неужели если бы птицы исклевали его в зерне или если бы камень
жерновый утопил его в детстве, - ему тогда было бы хуже?
Конечно, "весть господь, чего ради изнемождает плоть сынов
человеческих", но человеку все-таки будет "страшно за человека"!
VIII
Он подошел и стал и никому не сказал ни слова.... Босые ноги его все в
болотине, волоса шевелятся.... Я близорук, но я вижу, что там делается. Руки
его висят вдоль ребер, и он большими перстами запнул их за веревочку,
которою подпоясан. Какие бедные, несчастные руки! Они не могли бы щипать
гитару.... Нет, это какие-то увядшие плети тыквы, которую никто не поливал в
засуху. Глаза круглые, унылые и разного цвета - они не глядят ни на что в
особенности, а заметно, что они все видят, но ему ничто не интересно. За
щеками во рту он что-то двигает; это ходит у него за скулою, как орех у
белки.
С этого и началась беседа. Лавочник спросил у него:
- Что ты, Лишенный, во рту сосешь? Он плюнул на ладонь и молча показал
медный грош и сейчас же опять взял его в рот вместе с слюнями...
- Хлеба купить желаешь?
Порционный отрицательно покачав головою.
Лавочник в его же присутствии наскоро изъяснил о нем, что он "из-за
Москвы", - "оголел с голоду": чей-то скот пригнал в Петербург и хотел там
остаться дрова катать, чтобы домой денег послать, но у него в ночлежном
приюте какой-то странник украл пятнадцать рублей и скрылся, а он с горя
ходил без ума и взят и выслан "с лишеньем столицы", но не вытерпел и опять
назад прибежал, чтобы свои пятнадцать рублей отыскивать.
И когда рассказ дошел до этого, порционный отозвался; он опять выплюнул
на руку грош и сказал:
- Теперь уже не надо.
Голос у него тоненький и жалостный, как у больных девочек, когда они
обмогаются. - Отчего же не надо?
- Детки померли....
- Разве ты письмо получил?
- Нет; журавли летели да пели,
- А где же твоя жена?
- К слепым пошла. Слепым-то ведь хорошо жить: им подают... им надо
стряпать...
Мы все замолчали, - кажется, мы все страдали, а он, без сомнения, всех
больше; но лицо его не выражало ничего!
- Убитый человек! - прошептал нищий лавочник, - в рассудке решается, -
и подал ему булку.
Тот ее взял, не поблагодарив, сунул за локоть и опять опустил руки
вдоль ребер.
- Съешь! - сказал лавочник.
Мужик не отвечал, но взял булку в руку, подержал и даже что-то с нее
хотел счистить, и опять туда же сунул, за локоть.
- Не хочешь есть?
- Не хочу... детям снесу.
- Да дети ведь померли!
- Ну так что ж... Им там дадут, в раю, по яблочку.
- Ну да; а ты булку сам съешь.
Мужик опять взял булку в руки, опять снял с нее то, что ненадлежаще
явилось, и затем вздохнул и тихо сказал:
- Нет; все-таки пущай лучше детям. Лавочник посмотрел на него -
вздвигнул плечами и прошептал:
- Господи! тоже и родитель еще называется! Мужик это услыхал и
повторил:
- Родители.
- И все чувства к семье имеешь?
- А то как же!
- А какое твое вперед стремление?
- Не знаю.
- Расскажи барину, как генерал докторов бил... Барин тебе тоже на хлеб
даст: может быть, в Нарву съездишь, а там какую-нибудь работу найдешь.
И порционный сейчас же начал сразу ровным, тихим голосом всю ту
историю, которую я передал уже со слов своей знакомой няни, но только
порцион ее излагал в самом сильном конкрете: "Жил возле рынка генерал....
имел верного слугу-камердинера. Отлучился в киятер, а верный камердинер к
себе приходимую кралю принял чай пить.... как вдруг ему резь живота....
Взяли его и стали над ним опыт струментой пробовать, все чувствия угасили,
но в подщиколке еще пульс бил. Генерал его восхитил - и в баню; потом позвал
докторов в гости, а камердинеру велел войти и чай подать... Те и попадали...
А генерал двух расстрелял, а третьего в морду набил и сказал: "Ступай,
жалуйся!"
Этим все и кончилось.
Я дал мужику два двугривенных и хотел ему собрать завтра между
знакомыми все пятнадцать рублей, которые у него странник украл. Он мои
двугривенные кинул себе в рот (карманов у него, как у настоящего праведника,
не было). И затем он ушел и более уже в наших местах не показывался. Я уж
думал, не повлек ли его рок в Нижний за краткой развязкою?...
IX
А тем временем приезжает с кем-то извозчик из Нарвы и говорит, что к
ним ждут генерала Баранова и полк артиллерии.
- Для чего же?
- Да на фабриках, - говорит, - очень живой разговор пошел.
- О чем?
- Все об струменте.
... ... ... Продолжение "Импровизаторы" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |