Сергеев-Ценский, Сергей - Сергеев-Ценский - Сказочное имяПроза и поэзия >> Русская довоенная литература >> Сергеев-Ценский, Сергей Читать целиком Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Сказочное имя
Рассказ
---------------------------------------------------------------------
Книга: С.Н.Сергеев-Ценский. Собр.соч. в 12-ти томах. Том 3
Издательство "Правда", Библиотека "Огонек", Москва, 1967
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 25 октября 2002 года
---------------------------------------------------------------------
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
I
Когда у областного хозяйственника, члена горсовета Хачатурова Андрея
Османыча родился сын, он сказал своей жене Людмиле Сергеевне, урожденной
Вельяминовой:
- Я придумал, как мы его назовем!.. Я взял, понимаешь, отрывной
календарь, и есть там такое имя - Садко, а?.. Мне понравилось... Мой дед
назывался Садык. Садык, Садко - очень между собой похоже... И где-то я
слышал такое: Садко... Гм, Садко... Где именно, не могу вспомнить.
- Опера есть такая - "Садко", - сказала Людмила Сергеевна.
Она хотела было добавить, чья это опера, но знала, что муж ее,
хозяйственник, все равно минут через десять забудет имя композитора, и она,
лежа в постели, только морщила страдальчески лоб и смотрела хмуро на
блестевшее в соседней комнате, недавно заново отполированное пианино.
Через день Андрей Османыч, явившись с работы и внимательно вслушиваясь
в покряхтыванье ребенка, подняв к носу палец, сообщил жене:
- Итак, сделано!.. Записал его в загсе... Появился, мол, на свет новый
советский гражданин Садко... Приходи, кума, радоваться...
Андрей Османыч был невысокий, но очень плотный, лет тридцати пяти,
бритый и с бритой до синевы круглой, лобастой азиатской головою, с глазами,
как спелый терн, и с приплюснутым носом, - он был из Уфы родом, - а Людмила
Сергеевна - рослая красивая блондинка, похожая на англичанку, с длинной шеей
и покато спадающими плечами.
- Все-таки такого святого - Садко - нет и никогда не было, - отозвалась
она мужу, чуть улыбнувшись.
Он провел по ней не спеша взглядом.
- А на черта нам эти святые?
- Все равно конечно, пусть... Пусть он будет Садко, а я буду звать его
Сашей...
И, взяв на руки крохотное существо, недавно от нее отделившееся и
зажившее своею собственной сложной и непонятной, трудной и волнующей жизнью,
она добавила нежно:
- Дитенок мой, дитенок мой крохотный! Ты будешь носить старинное
сказочное имя!
Носитель сказочного имени был явно доволен этим: он чмокал губами и
пускал приветственные пузыри.
В первые месяцы Садко казался матери (он был у нее первым ребенком) до
такой степени безобразным, что она показывала его своим знакомым женщинам
только в сумерки и с ужасом ждала, что те всплеснут руками и скажут о нем
непосредственно:
- Урод!.. Но ведь это же настоящий урод!.. Разве могут быть такие
нормальные дети?..
Однако они ничего страшного не говорили: по их мнению, ребенок был как
ребенок. Когда же они узнавали его имя, они восхищались:
- Садко?!. Скажите!.. Садко - гусляр новогородский!.. - и щелкали
пальцами перед его пуговкой-носом.
К году Садко выровнялся, очень располнел, заговорил, передвигался по
комнатам, держась за все встречные предметы.
Андрей Османыч, наблюдая, как он учится ходить и бывает недоволен,
когда ему помогают, говорил с чувством:
- А что?.. Ого!.. Малый далеко пойдет!.. Наркомфин будет... а то нет?..
Товарищ Хачатуров, Садко Андреич!..
Маленький Садко был единственным ребенком в семье и потому становился
чем старше, тем деспотичнее. Часто, когда было ему три года, гнал он от себя
свою няньку, скромную старушку:
- Уйди! Совсем уйди! Противная!
- Вот ты уж какой богатый стал! Нянька уж тебе не нужна оказалась! -
притворно удивлялась старушка и разводила руками.
- Уйди!
- Уйду, когда такое дело...
И уходила. Но один Садко долго оставаться не мог. Минут через пять он
уже звал ее, сначала тихо:
- Ня-янь!
Потом погромче:
- Ня-янь-ка!
Наконец во весь голос:
- Ня-я-я-я!..
Тогда появлялась хитрая старушка и как ни в чем не бывало начинала его
занимать.
- А вон, посмотри-ка, собачка!.. Ах, какая знаменитая собачка! Сама
рыженькая, ушки черненькие, глазки - янтарики!..
Садко тянулся к окну, чтобы посмотреть собачку, но старушка говорила
жалостно:
- Ах, досада какая нам! Да ведь взяла, подлая, и убежала!
Но Садко замечал, что она выдумала свою собачку, и, глядя на няньку
исподлобья, кивал укоризненно головой.
При нем нельзя было сказать ничего такого необычного, чтобы он не
обратил внимания, не заметил и не запомнил. Как-то зашел к ним в гости
председатель горхоза, немолодой уже человек, член ВЦИКа, Карасев и сказал
Людмиле Сергеевне:
- Да вы меня очень не угощайте, хозяюшка, я все ем без разбора... кроме
гвоздей и мыла, конечно...
Тогда из своего угла, где он был занят игрушками, вышел изумленный
четырехлетний Садко и - палец во рту - спросил его тихо, но настойчиво:
- И вак-су ешь?
Большую подушку он называл подухой, столовую ложку - логой, отцовскую
фуражку - фурагой, тщательно подразделяя все предметы на маленькие и
большие.
Говорить он начал речисто, чисто, убедительно и однажды на детской
площадке побил девочку одних с собою лет за то только, что она сюсюкала и
картавила. Кто-то из ее домашних научил ее читать наизусть старые стишки, и
она их вздумала читать на площадке, как дома, - нараспев и враскачку, - так:
Мальсиска сиганенок,
Для всех сюзой лебенок
Силетка бедный я;
Где есть земля и небо,
Вода и колька хлеба, -
Там едина моя!
Садко послушал-послушал и вдруг серьезно и сердито начал колотить ее по
спине кулаками.
Когда его оттащили и спросили, за что он бил девочку, Садко ответил,
возмущенно передразнивая:
- Се-лед-ка бедная!.. Ишь!.. Колька хлеба!.. А не умеешь говорить, так
и не суйся!.. Тоже!.. Сюзой лебенок!..
Сказали об этом Андрею Османычу и просили не пускать сына на площадку в
течение недели.
Хачатуров гладил сына по круглой, как у него самого, вместительной
голове и говорил жене:
- Ну что? Не волевая натура?.. Вот то-то и есть!
А Садко ворчал:
- На неделю!.. Тоже еще!.. Да я совсем туда больше не пойду!.. Никогда!
Совсем! Никогда! Никогда! Никогда!
(Когда он волновался, то повторял одно и то же слово по нескольку раз.)
В пять лет он уже читал, писал крупным, прямым почерком и решал простые
задачки.
Раз как-то вздумал спросить отца:
- Папа, а ты знаешь, что случилось, когда... у мальчика было две монеты
в две и три копейки, а он одну потерял?
- Что случилось тогда?
- Да.
- Что же тогда могло случиться?.. Плакал он, должно быть, этот мальчик?
- Что ты, папа? В арифметике?.. - удивился Садко. - В арифметике никто
никогда не плачет!
Сам же он и вне арифметики старался плакать как можно реже.
Когда будил его отец по утрам:
- Ну-ка, Садык, вставай!
- Не рычи, сделай милость! - отзывался Садко, не открывая глаз.
А когда однажды и отец и мать его ушли на собрание, оставив его на
попечение няньки, а к няньке зашла нянька из соседней квартиры и обе
старушки заговорились при вечерней лампе на кухне, Садко слушал их, слушал,
переводя глаза с одной на другую, наконец покачал головой, вздохнул и сказал
задумчиво:
- Сидят, как два чертика, и болтают!.. А моя нянька и забыла совсем,
что мне надо ужинать и спать!
Глаза у него были большие, серые, с длинными ресницами, как у матери,
нос же не ее, не прямой, а скорее приплюснутый, как у отца, отцовский
подбородок, но матерински тонкие губы; и цветом волос, теперь очень светлых,
но которые должны были скоро зазолотеть, он вышел в мать.
Людмила Сергеевна, сама очень неплохо игравшая на пианино, стала учить
его музыке и поражалась его слуху.
- У него почти аб-со-лютный слух, а ты говоришь: ко-мис-сар!.. Из него
не комиссар, из него композитор может выйти! - говорила она восторженно.
- И на кой же черт он тогда будет кому-нибудь нужен? - удивлялся ее
восторженности Андрей Османыч.
Но все-таки сам же купил ему балалайку, которую так полюбил Садко, что
даже и ночью она висела над его постелью.
Как-то Андрей Османыч был свободен от горхозных дел и, выспавшись после
обеда, оказался очень семейно настроен. Он посадил сынишку к себе на колени
и спросил его:
- Что же ты, житие своего ангела знаешь?
- Какого ангела?.. Не знаю никаких ангелов!.. Пусти, я сейчас воробья
сшибу рогаткой!
Но отец не пустил его, отцу захотелось пожаловаться на свое прошлое.
- Вот ты даже и не знаешь, а кому ты этим обязан? Нам! Это мы все
подобное списали со счетов долой... А меня вот заставлял поп учить наизусть,
а? Житие моего "ангела" Андрея Первозванного... И сейчас даже помню я, что
он "водрузил крест на горах киевских"... Во-дру-зил!.. А? Не понимаешь?.. И
я тоже... Говорят: ВСНХ, например, это как сказать? Ни на что, говорят, не
похоже... А "водрузил", это на что-нибудь похоже? Погоди-ка, к нам, говорят,
летом опера заедет на три спектакля... Вдруг эту самую оперу "Садко"
поставят?.. Вот ты и узнаешь житие своего Садко...
- Я и так знаю, - бойко отозвался Садко. - Он был гость новгородский...
- Гость?.. Как это гость?
- Да-а! Богатый купец...
- Нэпман?
Но тут маленький соскользнул с толстых отцовских колен, стал в дальнем
углу комнаты, зажав рогатку в левую руку, поднял голову и начал читать сразу
в голос:
Сидит у царя водяного Садко
И с думою смотрит печальной,
Как моря пучина над ним высоко
Синеет сквозь терем хрустальный...{135}
И дочитал всю эту длинную балладу до конца, не сбившись ни в одном
слове. Андрей Османыч удивился. Он сказал даже смущенно немного:
- Однако, шельма ты этакий!.. Ты как же так это, а?.. У тебя,
оказалось, очень хорошая память, Садык!.. У тебя память, она, пожалуй, даже
лучше, чем у меня!.. Гм... вот как!.. Ну-ка, иди сюда, - я тебя поцелую за
это!
- Тоже еще!.. Буржуазные предрассудки какие!.. - скривил губы Садко,
схватил рогатку и выбежал стрелять воробьев.
Это было в мае, а в июле действительно, как и ждала Людмила Сергеевна,
к ним в город приехала опера, и ставили "Садко".
Областной центр, в котором хозяйствовал Хачатуров, по величине,
пожалуй, был и не из малых, но благоустроен плохо. Андрей Османыч ставил
себе в заслугу, что это он осветил его почти до окраин электричеством.
Однако по-прежнему, по-старому, осенью здесь было черноземно-грязно, летом
чрезвычайно пыльно, зимою сугробно, и по-старому во время январских морозов
мерзли галки и падали комьями в снег. Когда цвела черемуха, на здешней реке
был лещовый ход. Тогда на лодках или на узеньких гатях, обнесенных плетнями,
здесь и там сидели рыбаки с удочками-лещовками.
Маленький Садко если что и любил в своем городе, то только мартовских
жаворонков и майских соловьев; к остальному же относился равнодушно.
Того "почти абсолютного слуха", который был найден у него матерью,
Садко не имел, конечно, как не имели его многие весьма известные
композиторы, но все, что он видел кругом, он неизменно переводил на язык
звуков, и даже когда говорил с отцом, он почему-то старался говорить,
прижимая подбородок к шее, чтобы слова выходили густыми, по-бычьи хриплыми,
а когда говорил с матерью, как можно выше поднимал голову, чтобы слова
выливались звонкими, красивыми, светловолосыми: мать была для него высокий
регистр клавишей, отец - низкий.
Садко любил четкую, хотя и неторопливую походку матери и то, как она
пристально смотрела на все своими немного близорукими большими глазами. Ее
сильные с широкими подушечками пальцы пианистки он любил прикладывать к
своим щекам и крутому лбу и просить при этом: - Мама, играй!.. Играй же,
мама!..
И когда мать перебирала пальцами, ему казалось совершенно непритворно,
что в нем звучат то нежнейшие, в пианиссимо, мелодии, то целые бури, целые
ураганы звуков. Так бывало часто зимними вечерами, когда мать сидела около
его постели. Это его блаженно утомляло, после этого он засыпал, улыбаясь.
Оперу "Садко" ставили в летнем театре. Как раз перед этим шел проливной
дождь, улицы были непроходимо грязны, - едва смогла Людмила Сергеевна
добраться со своим маленьким Садко в театр к середине увертюры.
Когда на "почестном пиру" в хоромах "братчины" новгородской появился
гусляр Садко, неся перед собой гусли, и покрыл голоса пировавших его звонкий
тенор, Людмила Сергеевна шепнула сыну:
- Вот Садко!
- Настоящий?..
Маленький Садко был страшно взволнован тем, что видит Садко настоящего.
Он вскочил на свой стул и глядел на него во все глаза, пока не дернули его
за рубашку сзади. Он шепнул матери:
- Мама! Правда, он был такой красивый?
Маленький теперешний Садко плохо понимал, о чем на старинном языке пел
в своей длиннейшей арии большой, настоящий Садко, - что это за
"Ильмень-озеро", что это за "бусы-корабли" или "дружинушка хоробрая", - но
раза три он вскрикивал восхищенно:
- Ка-кой голос!.. Вот это голос!..
И забывчиво сжимал изо всех сил пальцы матери, так что даже и она
шепнула ему:
- Не волнуйся, побереги пыл!..
Дальше раскрылось Ильмень-озеро, на нем заманчивые морские царевны, и
маленький Садко уже не вскрикивал, он только взглядывал иногда на мать и
слегка толкал ее, чтобы и она глядела лучше. А когда Садко большой,
настоящий, обнял царевну Волхову, Садко маленький прильнул губами повыше
локтя к обнаженной до плеча полной и белой руке матери и так сидел, и только
когда приподнялся со дна на поверхность озера морской царь, он снова вскочил
проворно на стул, чтобы лучше видеть, и прошептал матери на ухо:
- Ого!.. Страшный!
Кучи золота, выловленные Садко большим из озера сетью, очень поразили
маленького: он видел золото только в зубах товарища Карасева, - мать же его
не носила никаких золотых вещей, и теперь он спросил ее, пораженный:
- Это настоящее?
Но народ на сцене и "настоятели", и "волхвы", и "скоморохи" - так
казалось Садко маленькому - только мешали делу, и голоса у них были
козлиные.
Корабли на море понравились маленькому, и у него похолодело в сердце,
когда остался Садко - хозяин тридцати кораблей - один на доске в море, и
потемнело на сцене, и взошел круглый месяц, и под пение царевны Волховы он
опустился в морскую глубь.
Как раз в то время, когда представлен был терем морского царя, там, за
сценой, над городом, хлынул крупный и частый дождь, может быть и с градом,
потому что забарабанил он сразу и оглушающе по тонкой, не забранной потолком
крыше театра. Не было слышно ни одного слова из того, что пели морские
царевны, которые пряли пряжу и плели венки, но Садко маленький слышал, как
говорили кругом него:
- Вот это как раз кстати для подводного царства!
- Как же мы домой дойдем, Саша? - испугалась Людмила Сергеевна, но на
сцене Садко, большой, настоящий, спускался на раковине прямо перед морским
царем, сидевшим на троне, и гусли были у него в руках.
- Он там! - таинственно сказал матери Саша.
Артисты на сцене старались петь громче, чтобы перекричать дождь, и все
поглядывали на крышу, как бы сомневаясь в ее прочности. Морской царь пускал
рокочущие басовые ноты, страшно выпучивая глаза, даже Садко не всегда
покрывал гул сверху своим звонким тенором, но маленькому Садко казалось, что
так именно и нужно. Он понимал, что идет дождь там, наружи, но это ощущение
воды сверху, лившейся потоками, оно было необходимо ему сейчас: отовсюду
вода, - ведь это - море, - и Садко играет перед морским царем на гуслях и
поет... И он доволен: он - жених Волховы-царевны, сейчас будет их свадьба.
Дождь перестал барабанить по крыше как раз в то время, когда начались
веселые свадебные песни и пляски. Морской царь, пляшущий со своей Водяницею,
- это очень понравилось маленькому Садко: он начал хлопать в ладоши и
кричать: "Браво!" Плясали ручейки и речки, плясали золотые рыбки, плясали
царевны, и совсем некстати появился какой-то Старчище и выбил из рук Садко
гусли.
После четвертого действия многие стали выходить из театра. Не досидела
до конца и Людмила Сергеевна, боясь темноты и опасаясь нового дождя.
Промочивший ноги на обратном пути и прозябший Садко маленький несколько дней
болел лихорадкой, но на своей балалайке он так много вытренькивал из того,
что слышал в театре, что Людмила Сергеевна снова, - в который раз, -
удивилась его "почти абсолютному" слуху.
II
В конце июля Андрей Османыч получил отпуск и путевку в дом отдыха на
одном из скромных крымских курортов, известном своим пляжем длиною не меньше
как в три километра.
- Там море? - спросил отца Садко, замирая.
Андрей Османыч думал ехать один. Людмила Сергеевна должна была остаться
дома; да она и не любила Крыма, - с ним связаны у нее были тяжелые
воспоминания.
С матерью, конечно, должен был остаться и Садко, но в большом волнении
глядел он на собиравшегося отца.
- Там, куда ты едешь, папа, там море?
- Конечно, море, - неосторожно ответил отец. - Ведь я купаться еду...
- Море! - вскрикнул Садко. - Тогда и я!.. Я тоже с тобой!
И он заметался по комнате, бледнея от радости.
- Каков?.. - смеялся отец. - И он тоже!.. Кто же тебя возьмет такого?
А?.. Ах, Садык!..
Изумленно, потерянно взглянув на отца, Садко упал на пол. Он рыдал и
бился долго, - с трудом его успокоили, и только тем успокоили, что обещали
взять в Крым.
- Неп... неп... ременно? - спросил он, вздрагивая.
- Да уж сказано, - сказано!
- Па... па!.. Побо... жись! - потребовал Садко.
- От-куда ты взял "побожись"?.. Кто тебя этому учит?
- Пок... клянись!
- И клясться мне нечего.
- Значит, возьмешь?.. Возьмешь?
- Сказано - возьму.
Садко перестал наконец вздрагивать. Весь еще обрызганный слезами, он
поднялся на цыпочки и поцеловал отца в бритую индигово-синюю толстую верхнюю
губу.
До Синельникова ехали они с отцом хотя и в жестком, без купе, но
плацкартном вагоне. Садко все время висел на открытом окне и смотрел
неотрывно на разливное золото цветущих подсолнухов, на початки и метелки
кукурузы, на хутора, чуть видные сквозь деревья, на косяки лошадей, на стада
белых, как кипень, гусей около тощих речек, - смотрел, пока не попал ему в
глаз уголек от паровоза. Андрей Османыч вылизал ему уголек языком и закрыл
окошко.
Тогда оказалось, что это их окно все-таки должно быть открыто: так
потребовали пассажиры на другой стороне вагона.
- Вот вы свое окно и откройте, - посоветовал им Андрей Османыч.
- С нашей стороны нельзя, - объяснили ему. - Открывать нужно только
правые окна по ходу поезда, а у нас левые.
- Хорошо-с... правые... Но почему же, хотел бы я знать, предпочтение
такое правым окошкам в нашей левой республике?
- Ага!.. Хорошо сказано! - одобрил отца Садко.
Никто не мог объяснить, и призвали проводника на помощь.
Старичок проводник с совсем прозрачным лицом и детскими плечиками
пожевал губами и задумался, глядя на концы своих худых башмаков.
- Дело в следующем, - начал он, не подымая глаз, - поезда встречные не
идут с правой стороны... Поезда встречные идут с левой стороны... Вот по
этому самому левые окошки, стало быть, закрыты, а правые, стало быть,
открыты...
Тут он поднял наконец глаза на Андрея Османыча, и взгляд его был
спокоен.
Однако тот отозвался:
- Ничего я, товарищи, не понял, да!.. Встречные поезда остаются
встречными, а вопрос с окошками так и остается открытым...
- Зачем же открытым? - возразил старичок. - Открывать что нельзя, то и
не полагается... Встречный, например, идет, а вы будете в окошко плевать,
кому-нибудь глаза там заплюете...
- Значит, позвольте, чтобы я понял... значит, все дело в том, чтобы
пассажиры в окошки не плевали?.. Так вы объявление об этом сделайте и чтобы
штраф пять рублей, а окошки пусть открывают как хотят...
- Странное дело! - сказал проводник, опять глядя на свои башмаки. -
Объявление сделать... Вот тогда именно все и зачнут в окошки плевать!..
Он пожал детскими плечиками и, не поднимая глаз, пошел по вагону
дальше. А пассажиры начали спорить, можно ли доплюнуть из окна вагона на
полном ходу в окно встречного поезда.
В Синельниково приехали поздно, в одиннадцать вечера. Тут была страшная
суматоха. Поезда на Севастополь шли из Москвы битком набитые, так как было
30-е число, а в конце каждого летнего месяца, как и в середине,
разгружаются, как известно, и вновь нагружаются дома отдыха.
- Нак-ка-зание!.. Вторые сутки жду билета, - напрасно! - кричал кто-то
худой и растерзанный на весь вокзал и швырял свою кепку о пол.
- Ну, Садко, тут нам, кажется, труба будет! - И покрутил головой Андрей
Османыч.
- Труба?
Садко оглядел всю тысячу народа кругом в смутном свете немногих
электрических лампочек, и от мелькания, и от криков, и от духоты тяжело
стало у него в голове и лоб сделался потный и легкий... Он проговорил
только:
- Если труба, то я лучше усну...
И тут же заснул, свернувшись клубком на своей багажной корзине.
А Андрей Османыч еще часа два метался от одного носильщика к другому,
от одной длиннейшей очереди у билетной кассы к другой, пока не добыл наконец
билета в какой-то добавочный поезд, отходивший в два часа ночи.
Но что это был за поезд!.. Счастливцы с плацкартными билетами кинулись
к вагонам, как на приступ, едва не оторвали голову Садко, которого отец
поднял на руки, чтобы его не задавили. В вагоны же набились так, что внизу
можно было только стоять.
И от яростного крика, от оскаленных зубов кругом Садко, тихонько
хныкавший было от боли в шее, изумленно затих. Но над собою, в самом верху,
на багажной полке, увидал он лютое сцепление двух каких-то парней,
всклокоченное, клацающее, сверкающее, хрипящее: "Я тебе вот сделаю браслеты
так браслеты!.." Это каждому из них хотелось спать там вверху, на узкой
багажной полке, и они пытались спихнуть один другого вниз.
Садко представил, что они падают на него оба и раздавливают его, как
мокрицу. Яркости этого представления он не вынес, сунул голову за спину отца
и закрыл глаза.
Утром, - по-летнему рассвело рано, - когда осмотрелся Садко, оказались
в вагоне какие-то странные люди: к нескольким из них во время пути обращался
с тем или иным вопросом Андрей Османыч, но они подымали плечи, подымали
брови, округляли карие глаза и то совсем ничего не отвечали, то бросали
односложное, но, должно быть, многозначащее: - А вже ж!
Это были украинцы из Полтавщины, Черниговщины, Киевщины - учителя и
студенты. Садко разглядывал их со страхом: он раньше думал, что если
говорить с кем бы то ни было по-русски, то всякий должен понять.
Так было тесно и тошно в этом вагоне, что, когда поезд добрался наконец
часам к двенадцати дня до Симферополя, Андрей Османыч, видя томления Садко,
решил выйти здесь и дальше ехать в автомобиле, хотя билет он взял до
Севастополя.
Когда замелькали по сторонам новенького еще "фиата" дома большого
южного города, Садко ожил. Но дальше пошла вся распаханная холмистая
крымская степь и засинела над нею вдали твердыня Чатыр-Дага.
- Это там такая гора? - показал на нее Садко. - Гора! Ого! Гора!
Потом гора эта стала все ближе, все громадней, все лесистей, и целый
час легковая машина все только приближалась к этой горе, взбиралась на один
из ее отрогов, спускалась с него вниз, а гора все время меняла рисунок своих
красноватых, голубых и лиловых скал, и, - странно, - Садко ощущал все это -
новое и чудесное - как музыку в опере.
Когда же белое шоссе стало бешеными извивами падать вниз, и другая гора
- Демерджи - фантастикой самых нежных, но в то же время и плотных,
непередаваемых тонов ушла в небо с левой стороны дороги, Андрей Османыч взял
за голову Садко и толстым пальцем перед самым его носом показал вниз:
- Видишь?
- Что вижу? - не понял Садко.
- Видишь вон там... в самом низу... как молоко...
- Ну-у?
- Это море.
- Море? Как? Море?
И вот больше уж как будто не стало гор ни справа, ни слева, ни сзади, а
весь Садко, сколько его было, впился глазами в это огромное внизу, сначала
молочно-синеватое, потом темнее, синее, голубее, потом уже блеснувшее на
солнце вдруг полосою там и вон там и еще далеко где-то...
Машина равномерно трещала мотором; шофер кричал встречным тяжелым
дилижансам троечников: - Права держись! - и проскакивал мимо них, едва не
задевая за колеса; Андрей Османыч говорил с соседом-железнодорожником о
порядках в домах отдыха, а Садко только окидывал глазами все это открывшееся
наконец живое, настоящее море и беззвучно шевелил губами.
В маленьком городке, где должны они были прожить весь август, море было
уж вот оно: плескалось у набережной, облизывая огромные камни, зеленело
вблизи, сверкало миллионом стекляшек... Садко чувствовал, что оно тоже
радо... Да, это он ощущал всем телом, хотя и не сказал, и ни за что бы не
сказал отцу, - что оно тоже и несомненно радо, что вот к нему приехал
наконец Садко. Куда бы ни поглядел он, было ясно: оно его ожидало и оно радо
теперь.
Зачем нужно было ехать его отцу к Карасеву, тоже отдыхавшему теперь в
Суук-Су, в доме отдыха членов ВЦИК, Садко не знал, но, оставив вещи свои
пока в конторе артели шоферов, отец усадил его снова в ту же машину, на
которой они приехали, и вот опять белое шоссе и горы все время справа, а
слева море, и Садко то и дело шептал отцу:
- Гляди!.. Ка-ко-е синее!.. Ну, это же кра-со-та!
Карасев, щуплый человек с очень близко к носу посаженными птичьими
глазами и острым носом, был на веранде роскошного дома-дворца. Он играл в
шахматы с молчаливым задумчивым лысым толстяком и уж кончал партию, поставив
в плачевное положение короля противника, поэтому он встретил Андрея Османыча
весело и даже попытался поднять за локти Садко.
Толстяк сдался и ушел в сад, а Карасев говорил оживленно:
- Каково, товарищ Хачатуров!.. Посмотри-ка на лепку внутри, - ведь это
стиль мавританиш! Совсем недурно для бывшей владелицы Соловьевой!.. Чудесная
с ней история, - ты не знаешь, конечно... Судомойкой была на волжском
пароходе, - так мне говорили, - и поймала там где-то инженера Березовского,
строителя сибирской магистрали... У того от этой магистрали завелись
миллионы, а попали эти миллионы к ней, к судомойке!.. Вот история!..
Красавица, говорят, была... брюнетка, высокого роста... Теперь в Париже и,
кажется, уж на том свете, а не в Париже... Так вот это она все на
сибирско-дорожные миллионы!.. Неплохо, а? Ведь несколько еще большущих
домов, кроме этого... и парк... и пристань своя была... А до нее пустое
место, говорят, было... Вот тебе и пролетарка-строительница! Говорить не
умела!.. "Мой, говорила, сын поехал за границу с научной точки зрения"... А
слово "почайпила" у нее было любимое: "Я, говорила, уж почайпила..."
Лепные по-восточному выступы стен и потолки, облитые цветной глазурью,
легкие колонны, вся эта ажурность, делавшая картонно-легким огромный дворец,
поразили Садко, но было тут еще и такое, что его приковало: большая фреска у
входа в зал: то самое подводное царство, которое видел он в своем городе в
опере.
В другом дворце, хрустальном, у морского царя в гостях, сидел настоящий
Садко, богатый купец новгородский. Гусляр и певец, он сидел перед гуслями и
перебирал струны... Красный охабень, желтые сафьянные сапоги, русые волосы в
кружок, молодая русая бородка, и задор в серых глазах... Садко!..
Настоящий!.. И седой, кудлатый, с длинными усами, весь зеленоватый и с
рыбьей чешуей на ногах, напружинясь и руки в боки, сбычив голову, стоит
перед ним морской царь... А кругом него - красавицы-дочери с рыбьими
хвостами... И разноцветные раковины сверкают за хрустальными стенами дворца,
и морские коньки прильнули к ним, любопытствуя, и огромная белуга,
подплывши, воззрилась на гусляра с земли.
Внизу было написано славянской вязью: "Ударил Садко по струнам трепака,
а царь, ухмыляясь, уперся в бока, готовится, дрыгая, в пляску..."{144}
- На что ты, малец, загляделся? - несколько даже обиделся Карасев, что
так невнимателен Садко к его рассказу.
- Это? Не стоит смотреть! Пойди лучше парк погляди... Тут, конечно,
хорошие картины когда-то были, да их вывезли, а плохая копия с Репина
осталась...
Но Садко уже трудно было оторвать. Он вытянул вперед руки, как тот,
настоящий, и шевелил пальцами, перебирая струны тех гусель, которые
представлялись только ему. Он отбивал такт ногою. Щеки его побледнели, брови
нахмурились, глаза сияли...
Мимо него прошли два казаха, товарищи из Казахстана - в теплых
малахаях, потом какая-то ржановолосая, с одутловатым, опаленным солнцем,
шелушащимся лицом, протащила за руку визгливого ребенка лет четырех, и
ребенок зацепился голой ножонкой за выбоину мозаичного пола, упал и залился
звонким плачем; проходили и другие, но Садко не замечал их, и Андрею
Османычу нужно было взять его за руку, чтобы увести в парк.
III
... ... ... Продолжение "Сказочное имя" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |