Трудно отпускает Антарктида - Антарктида - 2. Трудно отпускает АнтарктидаПроза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Санин, Владимир >> Трудно отпускает Антарктида Читать целиком Владимир Санин. Трудно отпускает Антарктида
-------------------------------------------------------------
Владимир Маркович Санин. Трудно отпускает Антарктида. Издательство: М.,
Советский писатель, 1982.
OCR&Spellcheck: bratsk_vi@freemail.ru , 22.09.02
---------------------------------------------------------------
ВЛАДИСЛАВУ ГЕРБОВИЧУ
МУЖЕСТВЕННОМУ ПОЛЯРНИКУ
И НЕСГИБАЕМОМУ ЧЕЛОВЕКУ - С ЛЮБОВЬЮ
ТРУДНО ОТПУСКАЕТ АНТАРКТИДА
ИЗ ЗАПИСОК ГРУЗДЕВА
Попробую разобраться, с чего все началось. Нелегкое это дело -
разложить по полочкам причины и следствия. Впрочем, в этом есть и свой плюс,
ведь наша память вроде решета: труха проваливается, а существенное остается.
-
Конечно же, все началось с предложения Семенова! Не призови он нас
тогда остаться, но было бы и этой истории. Семенова я не любил. Общаясь с
ним, я постоянно чувствовал его извечную, давящую правоту, превосходство его
сотканной из одних достоинств личности над своей ущербной. Будь у него герб,
на нем следовало бы отчеканить: "Долг, справедливость, дисциплина и
порядок!" Для меня же этого многовато. Если такие категории, как долг и
справедливость, я воспринимаю всерьез, то дисциплина и порядок еще со
школьной скамьи внушают мне ужас. Оки предполагают беспрекословное
подчинение любым распоряжениям свыше, против чего вопиет все мое существо.
Терпеть не могу железной дисциплины! В моей характеристике после дрейфа на
Льдине было написано: "Инженер-локаторщик и магнитолог высокой квалификации.
В коллективе уживается трудно, не всегда дисциплинирован",- почти что волчий
билет для полярника. Уверен, что Семенов ни за что не взял бы меня в
экспедицию, если бы накануне посадки на "Обь" не попал в автомобильную
аварию Дима Кузьмин. Вот и пришлось взять первого же попавшегося под руку
кандидата, каковым оказался ваш покорный слуга.
Хотите неожиданное признание? Начальником станции Семенов был
идеальным. Меня он не раз обижал, даже оскорблял, и наедине с самим собой я
мог бы расправиться с ним, как повар с картошкой, мне это сделать проще,
чем; турецкому султану послать шнурок провинившемуся аге; но я, как говорил
Александр Сергеевич, "пишу не для похвал", а исповедуюсь, поэтому ни кривить
душой, ни просто врать не стану: что было, то было. Да, начальником Семенов
был идеальным - в том смысле, что распускаться никому не позволял. С такой
братвой, как зимовщики, иначе нельзя: рука, ведущая их к новым свершениям,
должна быть в Железной перчатке.
Ладно, об этом потом, а то перо уводит меня в сторону. Скажу только
одно: зимовка наша прошла удачно. Были, конечно, отдельные случаи -
нетипичные, как принято их называть, но последствий они не имели. Не
очень-то распоется воробышек в железной перчатке!
А теперь введу вас в обстановку.
Положите перед собой карту мира, отыщите в Антарктиде Землю Королевы
Мод и определите точку с координатами 70 градусов южной широты и 13 градусов
восточной долготы. Примерно в данной точке и находится станция Лазарев -
вернее, погребенное под снегом помещение бывшей станции, давно оставленной
полярниками. А произошло это потому, что место для станции было выбрано не
очень удачное - на шельфовом леднике.
Поясню, что это такое. На Антарктиду природа нахлобучила ледяную шапку
- купол толщиной местами больше четырех километров. К берегам купол
понижается и образует ледники, имеющие тенденцию сползать в море,
раскалываться и превращаться в айсберги. Но бывает, что гигантский ледник,
покидая континент, ложится на море, как на пуховую постель, и спокойненько
лежит себе этаким лжеберегом, вводя в заблуждение не подозревающих о таком
надувательстве географов. Отметишь этот берег на карте, дашь ому чье-нибудь
громкое имя, а через год вернешься - нет берега, испарился! Скандал! И
человек, чье имя дали, обижается, и над географом смеются: принял шельфовый
ледник за континент! А воды Южного океана бороздят айсберги, бывшие год
назад тем самым лжеберегом.
На краю шельфового ледника и построили в свое время станцию Лазарев.
Представляете, каково было на ней зимовать? Ребята ложились спать и не
знали, проснутся ли они вообще, а если и проснутся, то где - в своих
постелях или на айсберге. И хотя тот ледник до сего дня не ухнул в море,
станцию решили перевести в более пригодное для жилья место. Оно нашлось в
восьмидесяти километрах от побережья, в оазисе Ширмахера, где и была
сооружена Новолазаревская. Там мы и зимовали.
Остается объяснить вам одно: почему мы оказались на станции Лазарев,
каким ветром нас туда занесло.
Как было сказано выше, благодаря нашему отцу-командиру (словечко не мое
- Вени Филатова) Сергею Николаевичу Семенову.
Впрочем, то была лишь инициатива, а не приказ - уточняю в интересах
истины. Когда в феврале пришла "Обь" с новой сменой, Семенов собрал нас и
предложил: "Чем болтаться пассажирами на корабле, пока он будет обходить
станции и разгружаться, лучше поможем новой смене. Л через два месяца "Обь"
за нами вернется". Без энтузиазма и оваций, но согласились, логика в этом
предложении была. Помогли сменщикам построить еще один дом, наладить быт и
работу, а когда "Обь" стала приближаться, вышли на двух тягачах с балками ей
навстречу. Рандеву было назначено у станции Лазарев.
Вот, кажется, и все.
Стоп, еще не все. Нужно рассказать об одном важном обстоятельстве.
Дорога от Новолазаревской к морю так же мало напоминает привычную
вашему взгляду автостраду, как пещера дикаря - Грановитую палату.
Представьте себе поверхность ледника, пустынную, обдуваемую свирепым и
ветрами, изобилующую трещинами,- пока падаешь, успеешь три раза повторить
таблицу умножения, и каждая эта сволочная трещина замаскирована снежным
мостом, который иной раз и тягач выдержит, а другой и под человеком рухнет.
Шаткое, скажем прямо, инженерное сооружение. Светлым полярным летом по такой
магистрали идешь - и то с огромным и всепоглощающим вниманием под ноги
смотришь, а мы отправились в путь в начале апреля, в надвигающиеся осенние
сумерки. Два раза чуть не провалились, но отделались легким испугом: в одном
случае трещина оказалась шириной с метр, а в другом Веня успел тормознуть,
когда тягач уже повис над входом в преисподнюю. Потом, правда, Веня с
полчаса икал, но, как заметил Бармин, это было сугубо личным делом Вени, тем
более что для здоровья человека икота не так вредна, как падение в пропасть.
А если без кладбищенского юмора, то лишь когда показался "небоскреб" -
полузанесенная снегом вышка аэрологического павильона станции Лазарев,- мы
вздохнули с облегчением.
Почему это обстоятельство - тяжелая дорога - важное, вы скоро поймете,
а пода позвольте констатировать: мы, старая смена Новолазаревской, за трое
суток с грехом пополам доползли до моря и с лютым нетерпением стали ожидать
подхода "Оби".
"Обь" в двухстах километрах!
Эту новость только что выловил из эфира Костя Томилин. Двести
километров - это десять часов ходу для нашей единственной в мире, пламенно
любимой "Оби" с ее допотопными двенадцатью узлами. Ладно. Ждали четырнадцать
месяцев, подождем еще десять часов. Море свободно ото льда, сколько хватает
глаз - водная гладь. Припай унесло - большая удача. Значит, "Обь"
прямехонько подойдет и пришвартуется к ледяному барьеру, высота которого у
Лазарева метров пятнадцать, чуть не вровень с бортом,- тоже хорошо, меньше
хлопот. Погрузим старенькие тягачи, давно мечтающие подлечить свои распухшие
от работы и холода суставы, переберемся сами - и прости-прощай, белый
материк, приют наш ледовый, долго мы с тобой не увидимся. Я, во всяком
случае, бросать монеты в море не стану - Арктика по мне уютнее: и жизни в
ней больше и к дому ближе. Десять часов до подхода "Оби", и я счастлив. Не
десять месяцев, недель или дней, а десять часов, черт возьми! На "Оби" я
буду по утрам принимать душ, весь день читать книги и видеть не во снах, а
наяву женщин - их там шесть или, кажется, семь, не помню. Не ухмыляйтесь,
циники, даже просто видеть живых женщин - большая радость для мужчины, хотя,
честно говоря, лучше бы их на борту не было вовсе. На "Оби" я буду с каждым
днем на пятьсот километров приближаться к дому, ясно? Через сорок дней я
сойду на асфальт причала и с головой окунусь в жизнь, которую до муки,
отчаянно люблю!
Мы возвращаемся домой: этот факт нужно осмыслить, уж слишком крут
зигзаг. С чего начать?
Вот мои товарищи. Не я их выбрал и не они меня: мы, как солдаты,
оказались вместе по воле случая (или, вернее, Семенова). Зимовка силой
притерла нас друг к другу, каждый из них, желанный или нет, вошел в мою
жизнь и занял в ней свое место. Сейчас я не представляю себе дня без
Гаранина, Бармина или Пухова - могу перечислить и всех остальных; на
станции, если я несколько часов кого-либо не видел, то ощущал какое-то
беспокойство, какое, наверное, ощущает пастух, не пересчитавший свое стадо.
А через десять часов мы разойдемся по каютам и мгновенно перестанем служить
деталями единого часового механизма. Возможно, по привычке еще долго будем
общаться - слишком многое вместе пережито, но с течением времени неизбежно
скажется разница в возрасте, характерах, интересах и обнаружится, что многие
из нас не очень-то друг другу нужны. И однажды я, быть может, с сожалением
почувствую, что мне не хочется продолжать философские споры с Гараниным,
острить с доктором, слушать жалобы Пухова и травлю Филатова.
Нет, не стану кощунствовать: люди, с которыми пережита зимовка, никогда
не будут мне безразличны. Захочу - не смогу выбросить из сердца...
Я ловлю себя на том, что становлюсь сентиментальным. Откуда мне знать,
кто из них останется в сердце? Время покажет. И вообще не с того конца начал
я осмысливать факт возвращения домой.
Я саркастически усмехаюсь: вспомнил, как одна знакомая дама,
возвратившись из трехнедельного круиза вокруг Европы, патетически
восклицала: "О родная страна! о дым отечества!" И закатывала глаза,
демонстрируя обилие нахлынувших на нее чувств! Что ты понимаешь в дыме
отечества, жеманная кукла?
Не ты, а мои товарищи и я понимаем, что это такое!
Скажете, многовато беру на себя? Тогда слушайте. Четыреста пятьдесят
дней подряд, изо дня в день мы видели один и те же лица, льды и горы. Я
терпеть не могу Пухова, но встречался с ним по двадцать раз в сутки. Когда я
хотел одиночества и тишины, Горемыкин начинал греметь кастрюлями, а Дугин
заводил в кают-компании спою любимую, тысячу раз слышанную пластинку.
Четыреста пятьдесят дней мы жили одни на земном шаре. Нам некуда было
пойти, понимаете? Этого мало, поймите и другое: мы точно знали, что ни при
каких обстоятельствах к нам никто не придет. Вот что страшно: никто. Ровно
через год, и ни одним днем раньше. Если бы Гаранин заболел на дрейфующей
станции, за ним прислали бы самолет. А когда месяц назад Андрей начал резко
худеть, Бармин получал лишь радиограммы с умными советами. Тогда-то я и
понял, что такое дым отечества...
Домой, скорое домой! У меня нет полярного фанатизма Семенова, тихой
покорности Нетудыхаты, потрясающий способности придумывать себе работу
Горемыкина. Я хочу скорее домой!
Но сначала нужно прожить десять часов.
Мы бродим по расположению, как лунатики. Часы - наш враг, на них тошно
смотреть. Все завидуют Нетудыхате: он спит четвертый час. Этот до удивления
спокойный, выносливый, как тягач, человек старше всех нас, но лучше всех
перенес зимовку - у него нет нервов.
Праздность делает время бесконечным. На станции даже в пургу можно было
чем-то себя занять: кино хоть трижды в день, бильярд, книги, домино. А что
делать на пустынном, забытом богом и людьми леднике? Мертвяки - деревянные
тумбы для швартовых - мы установили, к погрузке подготовились, в помещении
бывшей станции с экскурсионными целями побывали: глубоко под снегом, вход
через люк, стены в инее, холодно, бр-р! Как люди тут жили?
Я ухожу в балок, ложусь на нары. Я совершенно опустошен, ни о чем не
могу думать, теперь, когда первые восторги перегорели, мне кажется, что даже
появление "Оби" не выведет меня из транса. Ведь она будет дней сорок
плестись, а я хочу уже сегодня, сейчас увидеть деревья, троллейбусы, Москву
и бабушку - единственного человека, который любит меня бескорыстно, бабушку,
для которой я "Гошенька мой ненаглядный". Становится даже тоскливо от такой
гнусной перспективы - сорок дней и ночей болтаться по морям и океанам, да
еще с качкой, которую я плохо переношу. Прав был мудрый Экклезиаст: нет
счастья под лупой... От этих пустых и довольно-таки жалких мыслей меня
отвлекает кряхтенье на нижних нарах. Я и не заметил, что там кто-то лежит.
- Георгий Борисыч,- слышится скрипучий и всегда меня раздражающий голос
Пухова,- у вас есть что-нибудь от изжоги?
Черт бы побрал этого нытика с его изжогой!
- Попросите у повара соды,- бормочу я и закрываю глаза, словно это
спасет меня от дальнейших приставаний.
- А сколько соды нужно?
- Вы же знаете не хуже меня, четверть ложки.
- Ложки разные бывают.
- Чайной.
- А у Вали есть сода?
- Есть, вы это тоже знаете не хуже меня.
- А сода не вредна для организма?
- Вредна!
- Чего кричите, не глухой. А что же вредно?
- Все вредно, Пухов! Жить вредно! Каждый день жизни наносит человеку
непоправимый вред!
Я выбегаю из балки и с грохотом захлопываю дверь. Кроткий ангел, запри
его в одной комнате с Пуховым, через час полезет на стенку и начнет
богохульствовать.
Погода редкостная: сухой, градусов под двадцать морозец, воздух
недвижим, над темнеющим морем появились первые звезды - Антарктида
напоследок будто извиняется перед нами за свое прескверное поведение. Фары
тягача вырывают из сумерек суетящихся людей: это Филатов, Томилин и
Горемыкин втроем пытаются одолеть доктора. Под общий смех грузный Валя
Горемыкин неожиданно взмывает в воздух и всей тяжестью обрушивается на
Филатова. Пока они со щенячьим визгом разбирают свои руки, и ноги, на них
летит Томилин, и Бармин скромно кланяется аплодирующей публике. Ловко это у
него получается, даже Семенов с его медвежьей хваткой не устоит против
доктора.
- Кто еще желает? - высокомерно спрашивает победитель и тут же
зарывается носом в снег: это Филатов подползает сзади и вероломно дергает за
унты.
Семенов улыбается. Ростом он пониже Бармина, но широк в плечах и
мускулист; антропометрические данные его превосходны, будь у всех людей его
здоровье, врачи перемерли бы с голоду, как мухи. С легкой руки Саши Бармина
вольная борьба на станции процветает, но я ни разу не видел Семенова на
лопатках. Поэтому я с интересом смотрю, как на четвереньках к нему
подползает Томилин и делает знаки Филатову. Но Семенов чует опасность
медвежьим нюхом.
Веселая возня продолжается. Не от избытка сил резвятся мои товарищи -
от лихорадочного возбуждения. Вот-вот оно уляжется, и Семенов начнет срочно
придумывать, чем занять людей. Это его глубочайшее убеждение, кредо: люди на
зимовке должны быть заняты, как солдаты, так как одиночество и
бездеятельность предполагают сосредоточенность и уход в себя, а когда это
случается, полярника, бывает, охватывает тоска по дому. Психолог опытный,
ничего не скажешь. Я в упор смотрю на него, он это замечает. В его глазах
вопрос.
- Сергей Николаич,- тихо говорю я,- сказать, о чем вы жалеете?
Семенов пожимает плечами.
- Говорите.
- Ну, хотя бы о том, что по дороге с какого-либо тягача не сползла
гусеница или не полетел главный фрикцион. Еще лучше и то и другое.
- Почему?
- Тогда бы мы пришли как раз к подходу "Оби" и не надо было бы
устраивать этот цирк.
Семенов как-то странно на меня смотрит.
- Не могу отказать вам в проницательности. Но зачем она?
- Просто игра ума.
- В Мефистофеля хотите поиграть? Говорите до конца.
- Хорошо. Вы уже знаете что-то такое, чего не знаем мы. Вы в телепатию
верите?
- Верить, Груздев, можно в себя, в людей, в дело.
- Да, я забыл, что вы рационалист. Так вот: ваш мозг излучает тревогу,
причина которой мне неясна.
- Сейчас поймете, - с неприкрытой насмешкой говорит Семенов, и я с
криком куда-то лечу. На мне мгновенно вырастает "куча мала", я задыхаюсь и
дико ору, потому что кто-то срывает с меня унты, стягивает носки и натирает
ступни колючим снегом.
- Сбросить телепата с барьера в океан! - провозглашает Филатов.
На мои ноги натягивают унты, хватают меня, раскачивают и ставят головой
в сугроб. Глупо, но смешно, и я смеюсь вместе со всеми.
- Ну, ясновидец, вопросов больше нет? - интересуется Семенов.
- Благодарю. - Я кланяюсь. - Ваши аргументы очень убедительны.
- Николаич! - Из балка высовывается Скориков. - Самойлов просит! По
микрофону! Слышимость на все сто.
Перегоняя друг друга, мы мчимся к балку.
- Эй, голытьба, куда прете? - кричит Скориков. - Брысь!
Мы расступаемся, пропуская Семенова, но не уходим, а Веня тихонько
подсовывает рукавицу, мешая Скорикову прикрыть дверь. Мы нарушаем
дисциплину, и нам на это плевать: в эфире "Обь"!
- Семенов слушает, Василий Петрович. Прием.
- Привет тебе, Сергей, привет. Дела по-прежнему не очень важные, не
очень. Мощное ледяное поле, не можем пробиться, не можем. Идем вдоль кромки,
ищем слабинку. Как понял меня?
- Все понял, Петрович, понял тебя правильно. Где находишься? Прием.
- В ста тридцати километрах от Лазарева, в ста тридцати километрах.
Десятибалльный лед, боюсь поломать винт, поломать винт. Продолжаю поиск.
Прием.
- Желаю удачи, Петрович, желаю удачи. Надеюсь, что пробьешься. До
связи.
Семенов положил микрофон, обвел нас глазами, закурил.
- Дежурный! - металлическим голосом. - Почему распахнута дверь?
Один за другим мы полезли в балок и столпились вокруг Семенова.
- Горемыкин, вы не забыли, что через пятнадцать минут ужин?
Валя Горемыкин поежился, но не сдвинулся с места.
- Мой разговор с капитаном все слышали? Больше ничего добавить не имею.
Будем ждать. Думаю, к утру "Обь" пробьется.
В наступившей тишине кто-то присвистнул. Я почему-то взглянул на часы.
Было 18 часов 45 минут местному времени, 5 апреля. Так и врезалось в память:
с этой минуты и началась наша история.
КАПИТАН САМОЙЛОВ
Если есть на свете чудаки, которые любят снега и льды, то я к ним не
принадлежу. Терпеть не могу холода: пурга и морозы приводят меня в настолько
скверное настроение, что в это время, как говорят на судне, "лучше Мастеру
на глаза не попадайся". Куда больше мне по душе среднерусская природа теплым
летом; сложись моя жизнь по-другому, рыбачил бы себе на Волге и был бы
премного доволен судьбой. Когда после одного антарктического рейса бойкий
репортер пристал с вопросом, как это я стал "ледовым капитаном", я так ему и
ответил: "По недоразумению. Плавал в Арктике, мечтал о тропиках, и вот
вызвали в кабинет и спросили: - В южные моря пойдешь? - Еще бы! - Хорошо,
принимай "Обь".
А между тем море я люблю спокойное, без всяких там льдов, айсбергов,
штормов и прочих штучек, по острым ощущениям не скучаю. И не верю тем, кто
скучает: брада; моряк, который любит опасности, не любит свое дно. Мне
доверен корабль, а не камнедробилка, он только с виду такой безропотный, а
на самом деле вопит от боли, когда искромсанные льдины ползут одна на другую
и лупят его по бортам. Может, в кино это и выглядит очень эффектно, но для
меня лед - опасный и хитрый враг: он лопается, расступается для виду, будто
не в силах дальше сопротивляться, а на самом деле заманивает корабль в
ловушку - как паук. Четверть века плаваю в высоких широтах, а всех пакостей
его так и не познал.
- 'Не нравится мне это поле, Петрович,- говорит старпом.
Лосеву я верю: не первый десяток тысяч миль разменяли. В такой
обстановке один ум хорошо, а два лучше.
Я тоже не жду от этого поля ничего хорошего. Бескрайнее - сплошные льды
и торосы. И все-таки попытаемся еще разок, чем черт не шутит, пока бог,
спит?
Очередная попытка делается так. Сначала "Обь" с разбегу вползает на
ледяное поле, давит его всем своим телом и пробивает, канал - скажем, с
полкорпуса. Потом дает задний ход, замирает и готовится к новому налету - на
трещину, которую нащупывают прожекторы. Бывает, врубишься в такую - и поле
расползается на десятки метров; значит, попал на молодой или однолетний лед,
в антарктических водах он преобладает; чем дальше, тем легче, а там,
глядишь, и выползаешь на чистую воду. Привычная работа, сколько раз шли к
Антарктиде, все-таки пробивались к берегу или, на худой конец, к припаю,
хотя и не без драки. Припай - совсем другое дело, лед в нем обычно
многолетний, могучий, его штурмовать нет смысла: вгрызся в него, стал на
ледовые якоря и гони на берег грузы санно-гусеничным путем. Припай - он
километров двадцать, ну, тридцать; если лед крепкий, без трещин и снежниц,
тракторы летают по нему, как ласточки, не работа, а удовольствие.
А нынче не припай - ледовый пояс преградил путь к берегу, до которого
сто с лишним километров. Не припомню такого, чтобы в начале апреля
Антарктида не подпускала к себе корабль...
И разогнались хорошо, и в трещину врубились точно, а лед раздвинули на
считанные метры. Слишком мощным оказалось поле, таранить десятибалльный
паковый лед - чистое донкихотство. Винт у "Оби" один, повредишь его - и пиши
пропало, корабль станет неуправляемым. А в этих забытых богом широтах нет
смысла засорять эфир просьбами о помощи - прийти некому: американский
ледокол "Глетчер" на другом краю Антарктиды, у Мак-Мердо, а японский "Фудзи"
маломощный, не пробьется. Застрянем - первый же ураган погубит судно,
разнесет, как стекляшку, о первый же попавшийся айсберг. Вон их сколько
вокруг, только и ждут...
Пошли вдоль кромки льда искать удачи в другом месте. Торосы, вросшие в
лед айсберги, не подступишься... Был бы исправным вертолет. "Не надо подковы
- лошадь захромала..." Вон она, стрекоза, на вертолетной палубе бесполезным
грузом, в шторм лопасти погнуло, а запасных нет. Вечно нам чего-то не
хватает, не хозяйство, а тришкин кафтан. Аренда "Оби" обходится Институту в
пять тысяч ежедневно, а сколько этих дней потеряно из-за того, что нет
запасных лопастей для вертолета?
Я не желчный критикан и не брюзга, я просто устал. Последние сутки я
почти не спал, выпил слишком много кофе и кончаю третью пачку сигарет -
многовато для человека, которому все-таки перевалило за пятьдесят. Нет,
Лосеву я доверился бы даже в этой обстановке, я просто не могу спать, когда
льды бьют корабль - мне самому от этого больно, будто по моим ребрам садят.
А может, постарел, выхожу в тираж? Это для всех я Мастер, единовластный
хозяин "Оби", а самому себе могу признаться в том, что я немолодой и
уставший человек, и этому человеку до чертиков хочется домой, в семью,
которая привыкла жить без него. Мне хочется никем не командовать и не
принимать решений, я хочу снять китель и надеть домашнюю куртку, стать
покладистым отцом и мужем - хотя бы на один лишь месяц. Не знаю, как другим,
а мне дома море не снится: не успеешь по нему соскучиться, как приходит
время снова подниматься на борт и отдавать швартовы. Знаю, старые капитаны,
которые прогуливают внучат в парках, сочтут мои жалобы кощунством - стонут
по ночам старики без моря, то пусть вспомнят, о чем сами мечтали, когда на
десятые сутки выбирались из тайфуна или дрейфовали в тяжелых паковых льдах.
Не только я, мой экипаж тоже на пределе. Пять с половиной месяцев назад
мы вышли из Ленинграда, из них четыре с лишним месяца бродим в
антарктических водах; в районе Мирного чуть не поцеловались с айсбергом -
увернулись, отделались смятым фальшбортом, обошли все станции, сбегали в
Австралию за овощами, трижды нас трепали ураганы - может, хватит?
Мальчишка, четвертый штурман, смотрит на меня горящими глазами. Год
назад его выстрелили из мореходки. Необстрелянный, властью не избалованный и
не обожженный. Погоди, будешь еще капитанить, многое поймешь. Интересно,
какое бы ты принял решение? Власть капитана беспредельна. Никто не оспорит
его приказа, если он полезет в ледовый капкан: значит, так надо, Но скажи
капитан одно слово - и "Обь" возьмет курс на север, домой.
Логично сделать именно так. Судите сами: по плану "Обь" должна уже
возвращаться и становиться в док на ремонт, чтобы успеть к октябрю в
очередной антарктический рейс. Опять же каждый лишний день плавания стоит
тысячи, за которые капитан в большом ответе. И главное, на борту находятся
сто с лишним полярников, отзимовавших свое на разных станциях, а можете мне
поверить, что такие люди малейшую задержку на пути домой вое принимают
особенно болезненно, чуть ли не как личную катастрофу: они ведь уже не дни -
часы считают!
Я хочу, чтобы вы поняли, почему все-таки не скажу этого слова. Я не
восторженный мальчик, не очень воспринимаю словесные красивости и даже Джека
Лондона перечитываю без особого трепета - через все это уже прошел. Но есть
одна вещь, к которой я отношусь очень серьезно и которая крепче всех
швартовых удерживает "Обь" в этих водах; и пока сохранится шанс, пусть один
из тысячи, из миллиона, я из Антарктики не уйду - это уж говорю вам, как
Мастер, со всей ответственностью.
Лосев кивает направо, в четырех кабельтовых айсберг. В свете
прожекторов видны многочисленные гроты, изломы Айсберг старый, весь в
шрамах, да еще угол наклона как у Пизанской башни: опасный бродяга, один бог
знает, сколько ему еще быть на плаву. Может, с месяц продержится, а может,
через минуту опрокинется. Обойти бы его стороной, да не выйдет, весь локатор
в светлячках: айсбергов справа как собак нерезаных. "Красотища!" -
восторгается Белов. Я показываю ему кулак: сглазишь, сукин сын. Проходим,
держась самой кромки, с почтительнейшим уважением. Пронесло...
Смотрю на Колю Белова и припоминаю один разговор. По пути в Антарктиду
мы коротали вечера вместе - Коля, Андрей Гаранин и Серега Семенов, старые
кореши. Коля, как обычно, заводил Андрея, крыл его старомодность и обзывал
бродячим философом. Спорили в тот раз не помню о каком пустяке, потом, как
часто бывает, зацепили по дороге предмет посолиднев и в конце концов
добрались до вечности: что после нас рассыплется в прах, а что останется.
Коля, хотя и летчик, человек приземленный, такая тема не его конек, и он
пытался потопить ее в потоке остроумия: вечно и неизменно, мол, наше
стремление воспроизводить себе подобных субъектов; мы с Серегой
посмеивались, а Андрей терпеливо дождался, пока запас Колиного юмора не
истощился, и слово за слово втянул нас в серьезный разговор. В нашем быстро
меняющемся мире, говорил тогда Андрей, есть ценности преходящие и вечные.
Люди приходят и уходят, ветшают одни теории и возникают другие,
выбрасываются на свалку машины, еще вчера казавшиеся совершенством, и даже
спутники и космические корабли не так волнуют, как совсем недавно, в
гагаринские времена. Эти ценности преходящи, через тысячелетия историки
будут лишь вскользь упоминать о них в своих монографиях. Но есть вечная
ценность, которая будет во все века будоражить души: светлые идеалы
человечества.
- Но они тоже меняются,- возразил Белов.
- Не все и не всегда,- ответил Андрей.
- Назови вечную ценность - и я сдаюсь!
- Пожалуйста. "Не оставляй человека в беде".
У нас, моряков, есть свои обычаи, у летчиков и полярников свои -
неписаные и никем не утвержденные. Родились они в незапамятные времена, от
кого - не размышлял, наверное, от самой жизни, выношенного ею опыта, и так
уж получилось, что нет для нашего брата ничего важнее, чем их соблюсти и не
опозорить себя по молодости или на старости лет. Семья может не узнать,
начальство простит, а старый друг не подаст руки. В высоких широтах больше
инструкций и приказов людьми правит Полярный закон. Много в нем есть
параграфов, кровью написанных и сердцем утвержденных, и главный из них тот,
о котором сказал тогда Андрей: "Не оставляй человека в беде".
А их одиннадцать - там, на станции Лазарев. Они тоже отзимовали свое и
должны возвратиться домой. Должны во что бы то ни стало, иначе их вера в
Полярный закон будет подорвана!
... ... ... Продолжение "2. Трудно отпускает Антарктида" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |