Вход    
Логин 
Пароль 
Регистрация  
 
Блоги   
Демотиваторы 
Картинки, приколы 
Книги   
Проза и поэзия 
Старинные 
Приключения 
Фантастика 
История 
Детективы 
Культура 
Научные 
Анекдоты   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Персонажи
Новые русские
Студенты
Компьютерные
Вовочка, про школу
Семейные
Армия, милиция, ГАИ
Остальные
Истории   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Авто
Армия
Врачи и больные
Дети
Женщины
Животные
Национальности
Отношения
Притчи
Работа
Разное
Семья
Студенты
Стихи   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рубрикатор 
Иронические
Непристойные
Афоризмы   
Лучшие 
Новые 
Самые короткие 
Рефераты   
Безопасность жизнедеятельности 
Биографии 
Биология и химия 
География 
Иностранный язык 
Информатика и программирование 
История 
История техники 
Краткое содержание произведений 
Культура и искусство 
Литература  
Математика 
Медицина и здоровье 
Менеджмент и маркетинг 
Москвоведение 
Музыка 
Наука и техника 
Новейшая история 
Промышленность 
Психология и педагогика 
Реклама 
Религия и мифология 
Сексология 
СМИ 
Физкультура и спорт 
Философия 
Экология 
Экономика 
Юриспруденция 
Языкознание 
Другое 
Новости   
Новости культуры 
 
Рассылка   
e-mail 
Рассылка 'Лучшие анекдоты и афоризмы от IPages'
Главная Поиск Форум

Публицистика, воспоминания - Публицистика - Уроки Василия Гроссмана (Страницы воспоминаний)

Проза и поэзия >> Русская современная проза >> См. также >> Дружников, Юрий >> Публицистика, воспоминания
Хороший Средний Плохой    Скачать в архиве Скачать 
Читать целиком
Юрий Дружников. Уроки Василия Гроссмана (Страницы воспоминаний)



     Источник: "Литературные вести", No 39, 1999.


     В годы моего детства Василий Гроссман считался официальным советским классиком, и помню, как, стоя у доски, я рассказывал учителю о его военной прозе. А увидел я его впервые дома у нашего профессора Степанова, где бывал, поскольку его сын Леша учился со мной в одной группе. Увидел как достопримечательность, если хотите, живую страницу учебника по советской литературе. Николай Степанов жил рядом с Гроссманом, на углу Беговой и Хорошевского шоссе, и они часто общались. Помню, Степанов, представляя его как друга шутил, что у них даже один номер телефона, хотя и с разными добавочными. Гроссман пил чай и разговаривал с нами, студентами, а мы его разглядывали. Это было начало пятидесятых.

     В дом к Гроссману, уже возле метро "Аэропорт" (я тоже жил недалеко),меня ввела Наталья Роскина, дочь пропавшего в самом начале войны литературного и театрального критика Александра Роскина. Ополченцев необученными и безоружными бросили под танки. Мать Наташи еще раньше погибла под трамваем. Василий Гроссман и Роскин были друзьями, обоих пригрел или, как тогда по-советски говорили, "дал путевку в жизнь" Максим Горький, призвав, правда, Гроссмана писать не правду, но -- партийную правду. От Наташи я знал, что ей было четырнадцать лет, когда она осталась сиротой, без отца. Гроссман -- единственный из многочисленных друзей Роскина -- разыскал ее и стал выяснять, как ей помочь: предлагал деньги и книги. Он и потом опекал ее, и она бывала у него часто, до конца его дней. Верный в дружбе, он, кстати, написал статью о Роскине, которую не напечатали из-за "мрачности" красок.

     Судьбе угодно было так замотать клубок, чтобы в Наташу влюбился Николай Заболоцкий. Когда он написал ей записку "Я п.В. б.м.ж.", она без труда ее расшифровала: "Я прошу Вас быть моей женой" и смутилась.

     -- Простите, -- сказала она, -- насколько я знаю, у вас есть жена. Заболоцкий ответил, что жена от него уходит к другому. Этим другим оказался Василий Гроссман.

     Не хочу углубляться ни в личную жизнь Роскиной, ни Гроссмана. Но коль скоро я коснулся родственных связей, то дядя Роскиной Юджин Рабиновиц, эмигрировавший после революции, оказался известным американским ученым-ядерщиком, который не просто отошел от дел, но и стал протестовать против применения атомной бомбы -- и тут мы увидим нить к одному из героев главного гроссмановского романа. У большого писателя все подчинено литературе, включая родных, друзей и врагов.

     Моя мать работала в АОРе -- Архиве Октябрьской революции, размещавшемся в полуразрушенной церкви на Кадашевской набережной. Название, конечно, плутоватое, ибо все секретные документы хранились в больших партархивах, а тут в основном материалы госучреждений, да и то не самых важных. Студентом я тоже в архиве подрабатывал: лазил по полкам, искал и носил тяжелые дела советских учреждений двадцатых-тридцатых годов. В архив приходили люди, вышедшие из лагерей, чтобы им помогли восстановить трудовой стаж для получения пенсии. Они тихо стояли в очередях за справками, как за баландой. У матери завязывалась дружба с людьми, некоторые приносили почитать рукописи. Мать часто брала домой документы для работы или просто мне почитать.

     В начале февраля 61-го моя мать принесла в хозяйственной сумке две тяжелые папки, связанные тесемками. Титульной страницы не было. Я начал читать про немецкий концлагерь с прохладцей, но быстро втянулся и читал полночи, а потом еще полтора дня. Только один раз потом у меня было состояние такого же шока: когда ко мне попал "Архипелаг Гулаг". Я не знал автора, но герои были мне знакомы по роману "За правое дело", и у меня возникли подозрения. Ведь кое-что из романа печаталось в периодике, и дома были разговоры, но конечно, из тех публикаций ничего серьезного нельзя было извлечь.

     Через три дня мать рукопись увезла, принесла от знакомых что-то новое. А недели через две она пришла встревоженной. У ее подруги-машинистки, которой она много лет давала перепечатывать архивные материалы, когда у той была нужда в деньгах, и которая дала ей почитать те две папки, был обыск. Василий Гроссман сам с чекистами приезжал к машинистке и забрали рукопись. Страх поселился в нашем доме: хотя мать на словах пожалела, что рано вернула две папки, не исключено, что от прижатой к стене машинистки гебешники направились бы к нам.

     Сейчас думаю, что я не был готов к чтению. Не хватило ума и жизненного опыта оценить то, что я довольно быстро, не останавливаясь, прочитал. Ведь Гроссман старше меня более чем на четверть века, и какого века! И как далеко опередил живущие с ним поколения. Забегая вперед, скажу: зато уж когда читал "Все течет" в начале 71-го, семя попало в подготовленную почву.

     Прошло два года. Я был молодым журналистом, делал интервью чаще всего без подписи, с известными людьми, в частности, с атомщиком академиком Арцимовичем, который вдруг мне сказал, показывая модерновые картины дома на стенах: "Опять травят писателей. Теперь взялись за Гроссмана. Нет уж, лучше быть физиком". Я плохо разбирался в кухне того, что можно и чего нельзя: мне только начали давать пинки и заворачивать написанное. И я загорелся мыслью сделать интервью с Василием Гроссманом.

     Наташа Роскина привела меня к Гроссману в маленькую квартирку у метро "Аэропорт", куда Гроссман недавно переехал. Сегодня понимаю, что ему потому и дали квартиру в писательском кооперативе на "Аэропорте", чтобы было удобнее следить за входящими и выходящими. После незначительного разговора о самочувствии и детях, Наташа сама объяснила хозяину цель моего визита.

     Василий Семенович посмотрел на меня через очки с толстыми стеклами, как смотрят в зоопарке на диковинное животное, и засмеялся довольно язвительно.

     -- Вы что, с луны свалились, молодой человек? Кто же вам разрешит это напечатать?

     -- Попробую...

     -- Он попробует! -- воскликнул Гроссман. -- Да если и разрешат, то выкинут всю суть дела... Нет уж...

     На том интервью и закончилось.

     Некоторое время колебался, открыться ли, что я читал его рукопись. Названия "Жизнь и судьба" я не знал, а про "Все течет" тогда и не слышал. Сказать -- значило подставить его машинистку, не сказать -- еще хуже. И я рассказал. Он слушал внимательно. Потом сухо, без всяких осуждений, заметил:

     -- Теперь это носит чисто теоретический характер...

     Мне показалось, что ему было интересно спрашивать про мою работу -- не газетную, нет, но -- в архиве. Про справки бывшим зекам, вообще, о кухне архива, в котором меня держали на побегушках.

     У меня оказалась возможность высказать посильные похвалы его прозе и как она на меня воздействовала. Я сказал:

     -- Стыдно стало писать всякую ерунду, когда существует такое...

     -- Такое не существует! -- возразил Василий Семенович, акцентируя первое слово.

     Между прочим, Наташа Роскина, услышав, что я волей случая рукопись романа прочитал, обиделась, потому что Гроссман обещал ей дать читать роман, но не успел: подарил чужим дядям .

     Не просто говорить о Гроссмане после выхода книг Семена Липкина, Анатолия Бочарова, сборника документов и воспоминаний, созданного Валентином Оскоцким. Трудно не согласиться с Липкиным, который заметил, что приключения Гроссмана выявляют черты нашей литературы и -- шире -- нашей страны.

     Для меня он Великий Скептик. Вспоминая его, Роскина говорила, что он последний раз улыбнулся перед Второй мировой войной. Он легко обижал людей, а на самом деле, грубость была результатом борьбы с собой, его назойливого стремления быть честным в жизни, как в тексте. Тогда первое было значительно трудней второго.

     Во время войны Гроссман стал на короткое время вполне признанным властями, был избран в правление Союза писателей, а туда лица без доверия, "не наши" не допускаются. Соцреализм оказался камуфляжем, который он отбросил.

     Примечательный роман "Степан Кольчугин" есть недосостоявшаяся попытка выйти из рамок той литературы, еще одна книга-жертва системы. Это почувствовал Сталин, назвав роман меньшевистским. Ведь отец Гроссмана был меньшевиком, -- не к отцу ли уходят корни главного характера? Если бы вторая часть была написана, герой, честный, думающий коммунист (то есть не коммунист вовсе!), по логике вещей должен был бы пойти по этапу. Я не очень любил эту тематику, где партия ведет народ к победе, но если партия ведет народ в тартарары -- это уже литература.

     "За правое дело" лишь внешне советский роман. Есть в нем места -- дань времени -- о превосходстве советской идеологии над фашистской. На деле, по сути -- это был прорыв к настоящей прозе, почти не мыслимый в те годы. Сквозь мишуру дежурных слов в романе проглядывают и лагеря, и колючая проволока, и несчастные кулаки. Не случайно его так долго мытарили, заменили название "Сталинград", добавили "правильных" героев. Кстати сказать, название "За правое дело", по мнению Липкина придуманное Твардовским, сегодня в силу политической ситуации в России звучит гораздо лучше, чем тогда.

     Путь Гроссмана -- это мучительный и поучительный процесс превращения советского писателя в нормального. Советским он по совету начальства спокойно вставил в роман "За правое дело" главу о Сталине. Он признавался в любви к Ленину, о чем вспоминает Эренбург про Гроссмана. Но поняв суть этих игр, "поднялся" к негативизму по отношению ко всему большевистскому. Жизнь, которую мы проживали, была материалом для всех, но материал этот использовался в зависимости от моральных качеств и ответственности каждого писателя. Конформистам было слаще и спокойнее. Единицы выбирали рискованный путь. Плата была дорогая: молодым не давали состояться, зрелых преследовали и замалчивали. А он уже писал главные книги своей жизни.

     Передо мной первое издание "Все течет": "Посев", Франкфурт-на-Майне, 1970. Оно, благодаря связям с иностранными репортерами, быстро попало ко мне в Москву, и я сам его переснимал стареньким "Зенитом", страница за страницей, а потом печатал пять копий (на большее не было денег купить фотобумагу). Теперь я прошу прощения у автора и издателей за нарушение копирайта. "Все течет" пытается, в частности, ответить на вопрос: почему репрессивному аппарату удалось так легко сломать волю закаленных людей, которые прошли царские тюрьмы и революцию. Уж они-то понимали, что за фрукт Сталин! У Гроссмана не было ответа, но не просто правду об эпохе, а философское осмысление эпохи искал Гроссман, до конца жизни совершенствуя эту повесть.

     Мне кажется, в лучших своих вещах Гроссман близок, в первую очередь, не Толстому, как часто пишут, а жесткому прозаику Золя, которого, если я не ошибаюсь, он читал в подлиннике, -- в детстве мать выучила его французскому.

     "Жизнь и судьба" -- роман о тоталитаризме как о всемирном зле, и вряд ли можно найти в мировой литературе двадцатого века более злободневную тему. Роман вышел в следующий век, стал классикой. Не той классикой, которую, по выражению Честертона, хвалят не читая, но той, которую многим еще предстоит изучать, чтобы понять мир, в котором мы живем. Парадокс романа в том, что он актуален, он парит над временем, в нем описанном, ибо даты меняются, а человеческая натура, добро и зло сожительствует в нас, гидра многоголовая и всемирная. Треть сознательной жизни я в Америке, путешествую по глобусу и вижу это тенденцию везде. Даже там, где сейчас нормально, есть риск, есть тенденция и силы для отката назад. От этого человечеству никуда не деться.

     Предвижу возражения, но скажу, что думаю. Мне кажется, название романа "Жизнь и судьба" -- не самое удачная находка Гроссмана. Слово "жизнь" настолько всеобъемлющее, что лучше подходит к названию в сочетании с чем-то конкретизирующим: "чья-то жизнь" или "жизнь для..."."Судьба" -- тоже слово слишком общее, к тому семантика слова "судьба" такова, что это слово частично покрывает слово "жизнь" и получается масло-масляное. И получается, что название "Жизнь и судьба" можно приложить к любому произведению: к "Одиссее", к "Анне Карениной", даже к "Даме с собачкой"... Но проходят годы, и название известной книги как бы перестает иметь смысл, становится просто этикеткой -- ведь не может нравиться или не нравится название хорошего вина. Стало быть, и название "Жизнь и судьба" теперь от этого романа не оторвешь, не заменишь, оно пустило корни, приросло.

     Чтобы понять себя и время, думаю о разнице между собой и Гроссманом. У нас действительно много общего, даже биографически. Гроссман писал за кого-то роман, чтобы выжить, и я писал для детей и про детей, чтобы заработать на хлеб; ему отказал Твардовский в "Новом мире", и мне отказал Твардовский, сказав, правда, искреннее: "Весь процент непроходного занял Солженицын, и тебе места не осталось".

     Разница между Гроссманом и мной в том, что он хотел жить и печататься в системе. Его в Союзе писателей считали своим, а меня чужим и собратья по цеху писали на меня рецензии-доносы на Лубянку, где, убрав имена, мне их показывали. Начав писать для Самиздата и печататься за границей, я уже стыдился напечататься внутри. Мне казалось, что на меня будут показывать пальцем: вот, он раздвоившийся коллаборант! Быстро менялись взгляды.

     Василий Гроссман был официально признанным автором. А меня, едва приняв в Союз писателей, тут же стали замалчивать, не дав напечатать ничего серьезного. Маленький пример: в романе "Ангелы на кончике иглы" главный идеолог Михаил Суслов -- "товарищ в плаще, который предпочитает быть в тени" -- сатирическая гротескная фигура, серый и мрачный идеологический кардинал, который крутит ручку машины Лжи, управляя всей советской прессой. Он поддерживает редактора "Трудовой правды" Макарцева, и он же в конце романа гонит этого редактора с поста. А Гроссман в жизни лично идет на прием к живому Суслову ходатайствовать о возвращении собственной рукописи. Надо мной уже тяготеет "Не верь--не бойся--не проси". А Гроссман, при всем уважении к нему: хотя и не боится, но еще верит и просит.

     Правда войны и послесталинская оттепель формировали Гроссмана. Нас формировала уже не оттепель, а ее закат. Почти зримый крах системы сделал нас отчаянными циниками. Важным моментом стала Чехословакия 1968 года. Последняя надежда была, что после Пражской весны будет весна Московская. А вместо нее наступила Московская осень: террор против интеллигенции, мрак. В "Ангелах на кончике иглы" система завинчивает гайки, возвращаясь к темным временам. Гроссман рассчитывал на публикацию внутри. А я сразу писал "в стол" и в самиздат, значит, с максимальной свободой выражения. Мои герои -- Суслов, Андропов, Брежнев, цензура, генералы ЧК, их семьи, их кухня. Гроссмана просили дописать главу о хорошем Сталине, и он это сделал в нужном властям ключе. Мое поколение уже вспоминало о Сталине, не рассчитывая на публикацию, совсем в другом ключе.

     Гроссмана затравили. А я случайно выжил. Если бы Гроссман пожил дольше, как мои старшие товарищи по цеху Семен Липкин и Лев Копелев, он написал бы великолепные вещи. Если бы... Но не дали ему жить.

     Оглядываясь в прошлое, я попытаюсь сейчас рационально спросить себя: а что дал идущим за Гроссманом русским писателям его жизненный опыт борьбы одиночки с тоталитарным монстром?

     Первым уроком была и остается сегодня трагедия Гроссмана, пойманного властями врасплох. Всю историю с изъятием рукописи гебешниками я знал до мельчайших деталей через Наташу. Прямой человек и честный, Василий Семенович показал пришельцам с планеты Лубянка, где все копии его рукописи. Честность эта обернулась наивностью. Он, провоевавший всю войну, все нам про это в текстах объяснивший, сложил оружие к ногам душителей свободного слова, добровольно помогал им все конфисковать. Еще не вошел в наш обиход призыв другого одиночки: "Не верь, не бойся, не проси".

     Другой урок Гроссмана для меня состоял в том, что пока живешь в этой стране доверчивости нет места, нечего и думать нести серьезную рукопись в советский журнал или издательство. Он был смущен, когда его напечатали на Западе, говорил, что главное -- печататься здесь, то есть на родине. Он ругал Тамиздат, книги, которые удавалось заполучить из-за границы, считая, что авторы на свободе должны писать острее и больше правды. Это, может, и справедливо, но руководство Союза писателей, журналы и издательства напрямую связаны с "теми, с кем надо". И ясно было, что приходится писать в стол, а если хочешь идти к читателю немедленно, то напрямую.

     Началась эпоха Самиздата: шесть-семь копий на папиросной бумаге раздаются друзьям, а от них их знакомым. Прятать написанное, причем копии в разных местах, желательно через посредников, чтобы ты сам не знал, где они хранятся, и только потом давать читать. Собственные рукописи, в том числе роман "Ангелы на кончике иглы" (об этих самых тайных связях журналистики с Лубянкой) я хранил и переправлял с учетом трагедии Гроссмана. Инстинктивно мы действовали не так, как Гроссман (мои пакеты знакомая вывозила к брату в Вологду). Лишь позже я узнал, что мы Гроссмана недооценили. Он тоже спрятал "Жизнь и судьбу" у приятеля в Малоярославце.

     Все мое, включая черновики, переснималось на фотопленку. Восемь машинописных страниц раскладывались на столе и влезали в один кадр, перфорация обрезалась ножницами. Переснятый четырехсотстраничный труд становился размером с ноготь большого пальца. С оказиями, например, через западных священников, навещавших отца Александра Меня, или иностранных туристов, это вывозилось на Запад, там хранилось у друзей, от них поступало к издателям. Явиться за романом в штат Миннесота чекистам было рискованней.

     Опыт Гроссмана помог. Только одна моя рукопись за 20 лет оказались перехваченной на обыске у Георгия Владимова. И еще одну выкрали чекисты из моей квартиры у того же метро "Аэропорт", когда нас не было дома. В тот же вечер американку-славистку в сквере возле метро двое затащили в кусты и хотели изнасиловать. Не сделали этого, но пригрозили: "Если еще раз в квартиру 55 на Усиевича пойдешь, доделаем дело!" Она пришла к нам в разорванном платье и в одной туфле. А при допросах на Лубянке арестованными текстами меня запугивали:

     -- Что-нибудь опять опубликуете на Западе -- учтите, что вы живете в свободной стране, и мы дадим вам свободный выбор: хотите в психушку, а хотите в лагерь.

     Но копии были уже спрятаны так, что я сам не знал, где. На всякий случай лучше не знать...

     Третьим уроком Гроссмана была и остается сегодня его острая приверженность к правде, в том числе неприятной правде, совести и справедливости. Он искал истину на войне, в коллективизации, в семье, с поредевшим кругом друзей, даже в болезни и смерти, ибо он умирал мужественно. Мне скажут, что это просто традиция большой русской литературы. Но традиция, разрушенная десятилетиями лжи и восстановленная Гроссманом и Солженицыным. Солженицын излагал свой лагерный опыт -- Гроссман не сидел. Но зато он своими глазами видел оба режима: сталинский и гитлеровский. Можно представить себе, какого труда стоил для него сбор живого материала о чужом лагерном опыте.

     Впрочем, напряженное стремление к истине -- путь не для всех писателей, тем более, тех современных, кому в условиях сегодняшнего почти безопасного сочинительства постмодернистские игры важнее сути дела. Но в большой литературе личность писателя, его мораль и принципы, болезненная жажда постичь, где добро и где зло, столь же важны, сколько то, о чем и как он пишет.

     Четвертым уроком была действительность, понимание реальной ситуации в стране и обществе: после чтения рукописей интерес интеллигентного читателя к советским печатающимся авторам падал. Новое поколение искало Сам- и Тамиздат, спорили и говорили только об этом. По анекдоту той поры, мать спрашивают: "Зачем вы перепечатываете на машинке "Войну и мир"?" -- "А сыну велели в школе прочитать, но он читает только Самиздат..." Гроссман, в отличие от многих других советских писателей, лизавших системе, как писал Даль, то место, по которому у французов запрещено телесное наказание, вырвался из ее костлявых объятий. Со своими горьковскими заветами совписовские кадры просто выглядели жалкими. "Да кто же это так нехорошо пошутил, сказав: "Человек -- это звучит гордо!"". Сказал-то это Горький, а процитировал с иронией Гроссман в романе "Все течет", говоря о стукачах. Гроссман хоронил советскую литературу, из которой сам вышел.

     "Они любить умеют только мертвых", -- это еще Пушкин изрек, а Пастернак повторил. К этому можно добавить: да и то ценить не сразу и не всех. Роман "Жизнь и судьба" открыл для России Запад, и это грустно, хотя как многолетний член редколлегии нью-йоркского журнала "Время и мы" я горжусь, что именно в нем впервые после ареста романа появились главы "Жизни и судьбы". Но вот опять парадокс: если исключить профессионалов-славистов, на Западе, как мне говорили издатели, из-за своего некоммерческого размера, роман не стал масштабным событием, хотя столько всякой ерунды известно гораздо лучше и выдается по простоте душевной за русскую классику.

     Мы живем в странное время, когда жизнь писателя, его судьба и приключения его рукописей не менее, если не более, захватывающи, чем сами книги, которые он написал. Это вполне можно сказать о Гроссмане. Написать бы "Роман про роман" о "Жизни и судьбе", скажем, в духе Анри Моруа...


    

... ... ...
Продолжение "Уроки Василия Гроссмана (Страницы воспоминаний)" Вы можете прочитать здесь

Читать целиком
Все темы
Добавьте мнение в форум 
 
 
Прочитаные 
 Уроки Василия Гроссмана (Страницы воспоминаний)
показать все


Анекдот 
Зима - это время планового техобслуживания Матрицы. Чтобы высвободить вычислительные ресурсы на сборку мусора, сокращают световой день, с растений убирают листву, а небо закрашивают равномерно-серым цветом. Так меньше нужно обсчитывать в картинке. Раньше ещё всё засыпали равномерно-белым снегом, но с установкой новых мощных серверов это уже не обязательно. После следующего апгрейда, говорят, вообще не нужно будет устраивать выделенную зиму.
показать все
    Профессиональная разработка и поддержка сайтов Rambler's Top100