Катерли, Нина - Катерли - Первая ночьФантастика >> Советская фантастика >> Авторы >> Катерли, Нина Читать целиком Нина Катерли. Первая ночь
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Окно". Л., "Советский писатель", 1981.
OCR & spellcheck by HarryFan, 3 November 2000
-----------------------------------------------------------------------
Как же, заснешь теперь, черта с два! До утра промаешься, прокрутишься,
а потом целый день - с больной головой. Это надо ведь, приснится же такое!
В комнате была ночь. Будильник на стуле громко выплевывал отслужившие
секунды, желтоватая полоска просвечивала между краями занавесок, значит,
фонарь около дома еще горел. В открытую форточку ворвался лязг пустого
трамвая, хлопнула внизу дверь парадной, и тотчас раздался гулкий басовитый
лай - волкодава из пятого номера повели на прогулку.
...Что ему снилось, Кравцов в точности припомнить не мог, но что-то
определенно жуткое. Вроде бы его помощник, этот охломон Потапкин, вместе с
мастером Фейгиным собрались его, старшего обжигальщика Кравцова Павла
Ильича, загрузить во вторую периодическую печь, поскольку на участке,
видите ли, до конца смены не хватило товара, то есть кирпича. А в печке,
между прочим - уж кто-кто, а Кравцов знал, сегодня на термопару смотрел, и
не раз, - температура тысяча четыреста градусов Цельсия.
И главное, лежит Кравцов на рольганге и знает, что сейчас закатят в
печь, а сделать - ну ничего не может: ни ногой, ни рукой не двинуть,
помер, что ли? И до того стало ему обидно, что вот - как захотят, так они
сейчас с ним и распорядятся, до того страшно, что заорал он, завыл во всю
мочь, и сперва не было звука, а потом прорвало, точно лопнула какая-то
пленка, и от рева своего Кравцов, задыхаясь, проснулся.
...Собака внизу опять залаяла, аж зашлась от злобы.
"Носят черти по ночам с кабысдохом, - подумал Кравцов, - маются люди
дурью, натащили полон город зверья и держат в квартирах для собственного
удовольствия, для забавы. Огромные псы, назначенные природой для охраны
складов или жизни в степи при стадах, томятся в клетушках, валяются по
диванам, ведь вот запретили им в сады, так они - ночью..."
Сердце постепенно унялось. Кравцов снова лег, поджал ноги и
приготовился заснуть, но не получалось. Картина давешнего сна стояла перед
глазами, вылезали всякие мысли насчет несправедливости: и верно ведь,
живые, что захотят, то и делают над мертвыми, а какое право, может, те и
не желают. Раньше были всякие завещания, последняя воля, а сейчас? Дураку
ясно - не каждый усопший, кого волокут в крематорий, давал при жизни на
это свое согласие. А теперь, когда ему, бедняге, слова уже не вымолвить,
близкие родственники, обливаясь слезами, отправляют его в огонь. Хотя,
если подумать, кладбище - тоже не сахар...
Он понял, что никакого сна не выйдет, и стал уже трезво вспоминать
нудный вчерашний день, который и послужил, теперь понятно, поводом для
ночной чертовщины.
Вчерашний день, воскресенье как раз накануне отпуска, Павел Ильич
Кравцов, кочегар-обжигальщик термического цеха, провел на кладбище - ездил
на могилу жены, - и там ему очень не понравилось. Кладбище это, несмотря
на лето, траву и цветы, выглядело на редкость уныло и страшновато. Без
души. Хотя - уныло, тут, вроде бы, понятно - что веселого может быть на
кладбище? - однако Павел Ильич отлично помнил, что на деревенском погосте,
где под синим, выкрашенным масляной краской крестом уже сорок лет лежала
его мать, вовсе не было уныло. Грустно - это да, и мысли всякие в голову
приходили, спокойные мысли, неторопливые и важные, а уныния или уж, тем
более, страха - не было.
Там, на сельском этом кладбище, взобравшемся на сухой холм в километре
от деревни, стояли молчаливые и строгие березы, кусты малины разрослись у
ворот, в начале лета вспыхивали одуванчики, а осенью вылезали на песчаных
дорожках никому не нужные маслята. От подножья холма далеко, до самого
леса, лежало ржаное поле, узкая и прямая дорога к опушке, где виднелась
деревня, разрезала его, как пробор в волосах. Летали над полем и над
березами, медленно взмахивая крыльями, разные птицы, и верилось, что
мертвым тут спокойно. И было не страшно, когда подумаешь, что вот и самому
придется так лежать. Не то что здесь, среди одинаковых казенных
памятников, сделанных из какого-то шлакобетонного материала.
Нет, он, Кравцов, на такое не согласен.
Видел он, правда, сегодня одно старинное надгробие, не похожее на
стандартные эти памятники. Большой замшелый камень лежал среди высокой
травы в стороне от дорожки, а на камне - ни имени, ни фамилии, ни дат
рождения и смерти. Всего три слова: "Вотъ и все".
То, что собственную его жену, Анну Ивановну Кравцову, скончавшуюся три
месяца назад, похоронили там, куда он сам-то не хотел, это Павла Ильича не
очень расстраивало: во-первых, его лично вины тут не было, все решал не
он, а женина сестра, вздорная старуха, а во-вторых, Анне Ивановне, при ее
характере и способности на все быть согласной, наверняка без разницы было,
где лежать.
Странно это, и признавать неловко, но смерть жены не причинила Кравцову
того горя, которое нужно испытывать в таких случаях. Тридцать лет прожили,
а вот померла, а он хоть бы что: ест, пьет, на работу ходит в термический
цех, теперь вот отпуск взял - и никакой такой особенной тоски, уезжал ведь
он каждый год один то в деревню, то в дом отдыха, и никогда от отсутствия
рядом жены никакого неудобства не испытывал, но сейчас-то совсем другое
дело... Притворяться Павел Ильич не умел, и родные объясняли себе и другим
внешнее его спокойствие и даже равнодушие шоком и болезнью - о смерти жены
Кравцов узнал, сам лежа в больнице, и не сразу, а через восемь дней после
похорон. Говорили, что пройдет неделя-другая или даже месяц, и он очнется,
затоскует от одиночества, и тогда - беда. Но вот уже три месяца прошло, а
никакого одиночества и горя не получалось. Павел Ильич сам удивлялся
своему бездушию, раздумывал, почему это так выходит, и понять не мог.
Внезапная и неожиданная кончина жены казалась ему случайностью, дурацкой
ошибкой, и он чуть ли не саму Анну Ивановну готов был обвинить в том, что
не сумела без него дать смерти надлежащий отпор, как никогда никому его
дать не умела. Смерть-то, ясное дело, в тот день приходила за ним и, не
застав дома, прихватила старуху просто со зла. Павел Ильич лежал в тот
момент в больнице Эрисмана, как раз с подозрением на инсульт, состояние -
средней тяжести, а тут супруга его, никогда на сосуды и вообще ни на какие
хвори не жаловавшаяся, ни с того ни с сего помирает именно от
кровоизлияния в мозг, помирает в тот момент, когда собирает сумку, чтобы
нести ему передачу в больницу, так и находит ее через час соседка Антонина
- лежащей на полу посреди опрокинутых банок и раскатившихся яблок.
Получалось, будто безответная и бестолковая - грех говорить, но против
правды не пойдешь - бестолковая! - Анна Ивановна как бы прикрыла Кравцова
от пули противника. Это она уж обязательно бы так сказала, если бы,
например, он, Павел Ильич, помер вместо нее, любила выдумывать и болтать
ерунду, хотя вообще говорила мало - боялась его. Но уж если скажет, так
что-нибудь выдающееся. Кстати, не так задолго до смерти вдруг объявила,
что, когда помрет, превратится в какое-нибудь дерево, потому что часто
видит во сне деревья с высоты, и близкое небо, и птиц, которые ее не
боятся. Что до птиц, то, правду сказать, они ее и так не боялись, особенно
синицы и воробьи - вечно толклись на карнизе у окна, клевали от пуза пшено
и хлебные крошки.
...Опять забухал под окном соседский кобелина, и из сада напротив
тотчас ответил тонкий тявк - наверняка та, рыжая, коротконогая и толстая
ничья дворняга, которую вот уже год выкармливали пенсионеры из окрестных
домов. Анна Ивановна, покойница, разумеется, и тут была в первых рядах:
собирала в коробку из-под ботинок какие-то кости, огрызки, недоеденную
кашу и носила.
Нет, не дадут заснуть, до утра будут собак пасти! Павел Ильич снова сел
на кровати, спустил ноги, нашарил тапки, поднялся и побрел закрыть
форточку. Фонарь уже погасили, а может, он и не горел вовсе, к чему теперь
фонари - светло.
Белая, как ее называют, а на самом деле сероватого цвета прозрачная
ночь текла мимо окна вдоль улицы, текла издалека, от Ладожского озера, от
Невы, бесшумно омывая тихие, с погасшими окнами дома Петроградской, сонные
головы деревьев в саду напротив, цветущие кусты сирени, беззащитный
автомобиль, одиноко брошенный на мостовой. Текла эта светлая легкая ночь к
островам, к заливу, а где-то за восточной окраиной, за безлюдными,
отточенными улицами центра, за грудами новостроек уже назревало новое
утро.
Худая кошка, воровато поводя хребтом, перебегала пустую улицу к саду,
на охоту за птицами шла, хищная тварь. Мелкие каблучки процокали по
тротуару, вскинулся где-то короткий гудок буксира - тащит небось баржу или
большой пароход, время такое, когда разводят мосты на Неве. Дунул ветер, и
дерево в саду напротив махнуло Кравцову корявой веткой: "Ложись, мол,
спать, нечего тут..."
...Теперь он лежал на спине и опять с самого начала внимательно
вспоминал весь вчерашний день. После кладбища он ехал от Парголова в
просторной электричке. Ехал, смотрел в окно, пока на Удельной не подсела к
нему грузная и неопрятная старуха в синем рабочем халате поверх летнего
платья в горох, в толстых, несмотря на жаркий день, коричневых рейтузах,
зимних носках и разношенных мужских полуботинках. Кравцов заметил эту
старуху, когда она еще шла по проходу, выискивая место, неуклюжая и
какая-то неустойчивая, как будто кто-то нахлобучил кое-как верхнюю
половину ее туловища на нижнюю. Мест в вагоне было сколько угодно, но
уселась она, как нарочно, рядом с Павлом Ильичом и тотчас заговорила
тягучим и громким голосом:
- Наташка Козырева, сука, встала, умылась, расчесалась, а ей уж на
тарелке яичницу подают. Яичницу! А моя дочка мучается, как макаронина
белая, звонит: мама, я ночевать сегодня не приду. А той - яичницу. Встала,
расчесалась...
Кравцов поднялся и вышел в тамбур. Можно было и на Ланской сойти, даже
лучше. А потом - трамваем.
...Что было дальше? Пил пиво у ларька, минут двадцать в очереди
отстоял, а куда торопиться? Купил хлеба в булочной без продавца. Вот и все
дела. Вечером еще посмотрел газету, включил телевизор - показывали
какую-то симфонию, а по второй программе - постановку, кончалась уже.
Павел Ильич телевизор выключил и решил лечь спать, по ящику этому редко
что хорошее бывает, кроме программы "Время" и футбол-хоккея. Анна
Ивановна, та еще всегда глядела "В мире животных" - детские игрушки.
Так и прошло воскресенье. Завтра - первый день отпуска.
...Что он вчера за весь день сказал-то? "Один до Парголова и обратно"
да еще - "Одну большую". Это когда пиво пил.
Зато в прошлый отпуск болтовни было сколько хочешь. По графику Кравцов
гулял в феврале, взял в завкоме бесплатную путевку на две недели в дом
отдыха в Зеленогорск, жил там в двухместной палате с одним пенсионером,
который мог рассуждать, рта не закрывая, с утра до самой ночи, и каждый
раз, о чем бы ни начал, первые его слова были "моя полемика такая".
- Моя полемика такая, - говорил он за завтраком подавальщице, наливая
себе из чуть теплого чайника кофе, - я всегда предпочитаю знать, что я ем
и что я пью, чтобы иметь возможность своевременно обратиться к врачу. Вот
я вас, девушка, и спрашиваю: как называется этот напиток - отвар из
желудей или бульон от мытья посуды?
Подавальщица дергала плечом и отходила, нервно толкая вдоль столов
тележку, заставленную тарелками с кашей, а Павел Ильич справедливости ради
возражал этому... постой, да как же его звали?.. что за бесплатно можно и
желудевого кофе попить. Но старик упрямо талдычил свое:
- Моя полемика такая: говорю, что думаю, не могу молчать, если вижу
безобразие, а тут - безобразие, воруют кому не лень, ты посмотри, какие
они сумки вечером домой тащат! Все - хоть повар, хоть судомойка!
После завтрака они с Кравцовым обязательно шли в вестибюль и выстаивали
длинную очередь за газетами. Павел Ильич, как дома выписывал, так и тут
всегда покупал "Ленинградскую правду". А Полемика набирал целый ворох - и
"Известия", и "Неделю", если была, а больше всего предпочитал
"Литературку".
- Правильно пишут, - внушал он Кравцову вечером после ужина, - среду
надо оберегать. Вот, - он тыкал пальцем в газетный лист, - опять, смотри,
отравили реку, сгубили рыбу. И что? Начальству - выговор, а завод заплатил
штраф. Государство, значит, наказали. Нет, моя полемика такая: за
безобразие бить рублем. Каждого по личному карману, не по
государственному. Чтобы заинтересованность была и ответственность. Чтобы
болели за дело, а не так. Моя полемика...
Кравцов соглашался с ним уже сквозь сон, но потом отключался, а старик
еще долго небось проводил свою политинформацию. Он вообще-то ничего,
неглупый был старик, хотя и болтун... Да как же, в самом деле, его звали,
черт возьми? Через справочную свободно можно было бы найти, поговорили
бы...
Старик... Кравцов поерзал, перевернул подушку, ставшую какой-то
жилистой, и подумал, что и сам-то он, по правде, старик - пятьдесят
девять, через год можно на пенсию, только кто его пустит из цеха, да он и
сам не пойдет, что одному дома делать? Анна Ивановна, покойница, та вот
нисколько не скучала на пенсии, выдумывала себе всякие дела, иногда
довольно глупые: тогда, прошлый год, когда собирала его в Зеленогорск,
целыми днями бегала по магазинам. И выбегала, дурища: рубашка финская,
нейлоновая, галстук - польский, кофта шерстяная, называется "полувер" -
вообще черт-те чья. Вещи, безусловно, хорошие, как говорят, даже шикарные,
но ему-то они на что? Два раза надеть в доме отдыха, в кино...
Кравцов тогда отругал жену, что говорить, крепко отругал, до слез. Она
все повторяла:
- Я же - чтоб ты не хуже людей, там ведь всякие будут, и инженера, а ты
еще интересный, молодой...
Заладила: "интересный" да "молодой", все тридцать лет она ему это пела,
и, честно сказать, Кравцов ей верил, хоть и надоели ему эти похвалы, а все
же и сам привык считать, что не хуже других, интересный там не интересный,
а видный мужчина, и Анне Ивановне с замужеством, конечно, повезло -
сама-то красавицей никогда не выглядела, даже одеться прилично и то не
умела.
Вот уже три месяца никто к нему не пристает с такими разговорами, и как
раз сегодня, то есть это уже вчера, утром, когда брился, посмотрел в
зеркало и подумал: а ведь старый мужик, ну, пускай не старый, а все равно
пожилой, жизнь не обманешь - раз положено через год на пенсию, значит,
есть за что. Вон и волосы стали редкие, щеки в красных прожилках...
...Странная она все-таки была женщина. Иной раз могла час сидеть и
смотреть, как Кравцов, к примеру, читает газету. Поглядишь на нее -
отвернется, отведешь глаза - опять. Павла Ильича такое поведение всегда
злило. Спрашивал не раз: "Ты чего?" - а она: "Ничего, просто так. Думаю".
Думает! Что она там может думать? А один раз выпалила: "Это, говорит, я
тобой любуюсь". Ну что тут скажешь! "Любуюсь"! Ненормальность и все...
Нет, она неплохая была женщина, а это, глупости разные, это, наверное,
смолоду, от воспитания, да и наследственность, как говорят, играет большую
роль - у нее мать из поповской семьи...
...Вот с этими деревьями она как раз тогда и выдумала - что станет,
мол, деревом после смерти, - когда приезжала навестить Кравцова в
Зеленогорск. Приехала, натащила продуктов, как будто он тут на голодном
острове, хотел выругать, да решил не портить настроение, повел показывать
территорию. Погода стояла морозная, деревья все заиндевели, и вот,
помнится, на берегу залива - береза... может, и не береза, короче,
какое-то дерево. Ветки в инее, блестят, Анна Ивановна встала перед этой
березой, подняла голову, руки на животе сложила и молчит. А потом и
высказалась.
День был тогда голубой и белый...
А сегодня ночь - ну ни черта не двигалась! Окно он закрыл зря: в
комнате стало душно. Сколько всего успел вспомнить и передумать, а
посмотрел на будильник - только сорок минут прошло. На улице, правда, как
будто стемнело.
...Он ведь ей тогда так прямо и отрезал: "Ненормальная ты, Анна, жизнь
отжила, а дура дурой"... Может, и не надо было ее там хоронить, на этом
квадратно-гнездовом кладбище? А с другой стороны, что он мог сделать? Кто
его спросил? Он ведь в больнице тогда лежал.
Вовсе нечем сделалось дышать, и Павел Ильич поднялся. Встал, прошел
босиком по полу, подумал, что надо бы вымыть и натереть, пора приучаться -
вдовец, распахнул настежь окно и отметил, что стекла тоже грязные. Можно
бы, конечно, попросить Антонину, соседку, помыла бы за рубль, да с ней
только свяжись. Из-за этой скверной бабы несчастную Анну Ивановну
позапрошлый год чуть в товарищеский суд не потянули. А дело было такое:
Антонина тогда только к ним переехала, по обмену. Это у нее уже третий
обмен был, скандалила везде с жильцами, даже, говорят, в милицию на нее
жалоба была. С Анной Ивановной она начала собачиться с первого дня. Из-за
всего - из-за уборки, из-за плиты, из-за раковины. А ругаться с Анной
Ивановной радости никакой: подожмет губы и молчит, так Антонина прямо из
себя выходила: "Считаешь, - орет, - ниже достоинства мне отвечать?
Культурную строишь?" - и разное другое. А потом ей, видать, это надоело,
так она перелаялась с соседкой из квартиры напротив, та была баба с
зубами, и у них это дело быстрым ходом до драки дошло. Короче, в один, как
говорят, прекрасный день - Кравцов как раз был дома после ночной смены -
заявилась к ним целая делегация активисток из домоуправления с
коллективным письмом, чтобы принять к Антонине меры вплоть до выселения.
Под письмом стояло подписей уже штук пятьдесят, и Кравцов, само собой, без
слова тоже расписался, даже читать не стал, что там написано. А Анна
Ивановна, тихоня, взяла письмо в руки, изучала его чуть ли не полчаса,
подписи зачем-то рассматривала, а потом ни с того ни с сего как примется
рвать на клочки. Активистки и "мама" сказать не успели, как она все
изорвала и обрывки кинула в мусоропровод - дело было на кухне. Кравцов
даже обалдел, а Сягаева, пенсионерка из домового комитета, говорит:
- Это просто хулиганство! Причем немотивированное. И неуважение к
людям: пятьдесят человек поставили свои подписи, а вы рвете. Вы что же,
считаете себя умней других?
Анна Ивановна ничего ей не ответила, поджала губы и - в комнату,
пришлось Кравцову за нее отдуваться, но это было уже без толку -
активистки ушли, грохнув дверью, и пообещали, что напишут на Анну Ивановну
в товарищеский суд за антиобщественное поведение.
Когда, заперев за ними, Кравцов отправился к жене и, стараясь
сдерживаться, по возможности спокойно спросил, не сбрендила ли она
окончательно, Анна Ивановна сказала, что обязана была уничтожить это
заявление, потому что у Антонины - уже третий обмен и ее в самом деле
могли бы выселить, что характер у нее, конечно, хуже некуда, но это,
дескать, жизнь виновата, так как у Антонины не было никогда семьи и
личного счастья, что злом зла не переломишь, а товарищеского суда она,
Анна Ивановна, не боится. Вообще, откуда что взялось: произнесла целую
речь, и Кравцов от нее отступился, ввязываться в склоку он тоже не больно
хотел. С Антониной тогда так и обошлось - видно, не стали активистки
собирать подписи по второму разу, но про выходку Анны Ивановны ей от
кого-то стало известно.
- Тоже мне еще добродетельница нашлась! - заявила она в тот же вечер. -
Хочешь для всех хорошей быть? А мне не надо! Я на твое благородство
плевать хочу! - пнула табуретку и ушла, но вести себя с того дня стала
тише.
...Окно он и сам вымоет, не без рук...
На улице стемнело, откуда-то взялся ветер, в саду шумели деревья.
Теперь уже все в городе спали, те, конечно, кто в ночь не работает, дома
стояли строгие и казались плоскими, как на фотокарточке. Кравцов вдруг
решил, что пойдет гулять, - все равно сна не дозовешься. А чего, в самом
деле, отлеживать бока в духоте, завтра рано не вставать. Прикрыл окно,
чтобы не побило ветром стекла, оделся и, стараясь не топать, а то Антонина
утром устроит, вышел на лестницу, спустился и оказался на совершенно
пустой улице.
Пока он там одевался да выходил, ветер пропал, деревья опять стояли
спокойно. Узкая дорожка тянулась вдоль забора, опоясывала сад, а по
сторонам дорожки стояли липы, старые, густые, так что тут, под ними,
настоящая была ночь - ветки сходились над головой, как крыша.
Кравцов медленно ступал по дорожке, стараясь глубоко вдыхать прохладный
воздух, - наберешься кислорода, может и удастся пару часов поспать.
Разные деревенские запахи наплывали на дорожку полосами: то - покоса,
то - сирени, то - пересохшей Земли из-под кустов. Что-то зашуршало наверху
в листьях, сперва еле слышно, потом все громче, на лоб упала капля, еще
одна - начинался дождь, вот почему стемнело. Теперь капли сыпались уже
часто, колотили по листьям, пробивались насквозь, мочили волосы и рубашку.
Павел Ильич сошел с дорожки, шагнул под самое большое дерево, обжег ногу -
носки лень было надеть - о крапиву, и боль от ожога была почему-то, как в
детстве.
Дождь обвалом рушился на дорожку, хлестал по траве, земля под деревьями
темнела, и только у того ствола, возле которого укрылся Павел Ильич, было
сухо. Он переступил с ноги на ногу и задел нечаянно ствол ладонью. Ствол
был шершавый и теплый. И казалось, немного дрожал.
А дождь вдруг внезапно прекратился - видно, туча была маленькая и вся
вылилась разом, как ковшик. Сделалось тихо, свежо, посветлело. Можно было
выходить.
Неизвестно для чего Кравцов похлопал дерево по стволу и переступил
через мокрую траву прямо на дорожку. Уже далеко, у самой калитки, он
обернулся - почудилось, будто кто-то, не мигая, смотрит в спину. В аллее,
конечно, никого не было и быть не могло, капало с листьев, небо розовело
между ветками. Большое дерево, под которым он спасался от дождя, отсюда
хорошо было видно.
Кравцов потоптался у калитки, поглядел на дерево и пошел через улицу
домой. И все казалось - смотрит кто-то из сада.
Они стояли на горе, высоко поднявшейся над занесенным снегом сосновым
лесом, над белым ровным полем, где с осени заблудился да так и застрял
черный, худой, с торчащими ребрами трактор. Они стояли молча, по колено в
сугробе, опустив головы и зачем-то скинув шапки, - пятеро мужиков:
Потапкин, мастер Фейгин Борис Залманович, хозяин нижнего пса Анатолий,
какой-то незнакомый военный в длинной шинели со споротыми погонами и
Кравцов.
Медленно падал с неба крупный снег и таял на щеках Кравцова. Теплые
струйки щекотно стекали за шиворот.
- ...Значит, я и говорю: вечное оно. Всегда было, всегда будет, -
негромко говорил военный, обводя глазами белые поля, и сиротливый трактор,
и далекий лес. - Россия это, ребята, такая моя полемика...
Кравцов вздрогнул, услышав знакомый голос, рванулся, но мужики все
куда-то делись. Прямо перед ним на горе стояло дерево, старое, с
раскидистыми узловатыми ветками. Ствол дрожал, как живой, и Кравцов,
увязая в снегу, шагнул к дереву, изо всей силы обхватил его обеими руками,
припал, приник лицом и почувствовал, что кора сделалась мягкой, горячей и
влажной.
...Изо всех сил сжимает Павел Ильич обеими руками мокрую свою подушку в
давно не стиранной наволочке, плечи его вздрагивают во сне. Седьмой час
утра. В комнате давно уже солнце, высвечивает пыль в углах, блестит на
стеклах двух портретов обжигальщика Кравцова - снят в разное время для
заводской доски Почета, Анна Ивановна все его фотокарточки собирала и
развешивала.
Семь часов.
... ... ... Продолжение "Первая ночь" Вы можете прочитать здесь Читать целиком |